14. Новые дороги
В спальне Муравьева только что отбыли русское «присаживание» перед дорогой и сотворили короткую молитву. Днем отслужили молебен о путешествующих.
Качаясь из стороны в сторону в длинном атласном шлафроке, шаркала туфлями немощная тень Муравьева. В руках он держал два образка покровителя путешествующих мученика Спиридония, по-детски неуверенными шагами приблизился к отъезжавшим, благословил и неловко набросил шелковые гайтаны на склонившиеся головы. «Точно старец великопостник благословляет любимых послушников на ратный подвиг», - подумал растроганный Геннадий Иванович и сам проникся сознанием важности своего предприятия.
На большом темном дворе вокруг четырех троек хлопотливо бегали люди с факелами и фонарями, бросая на снег во все стороны пятна колеблющегося света. Факелы трещали, посыпая шипящий снег горячими смоляными каплями, чадили длинными косами сажи и наводили ужас на прижавших уши лохматых лошадей. Они трясли густыми спутанными гривами, невольно вскидывали головами и нервно перебирали ногами. Косящиеся на огонь глаза налились кровью и злобой: лошади далеко вытягивали шеи, скалили зубы и щелкали челюстями, стараясь схватить приближающихся к возкам неосторожных.
- Готово! Зови садиться! - громко раздалось откуда-то из темноты.
- Иду-у!
У подъезда заколыхался фонарь, и загрохотали по скользким ступенькам кованые сапоги. Через минуту по тем же ступенькам осторожно спустились двое мужчин и две закутанные женские фигуры и тут же беспомощно остановились.
- Я дальше не пойду, боюсь... Какая темень! Мишель, прощай, счастливого пути, - капризно сказала генеральша.
Мужчины с трудом сняли теплые шапки с длинными наушниками, по очереди наклоняли головы и подносили к губам протянутые руки.
- Все хорошо, не беспокойтесь, дорогой, все хорошо, - сказала вполголоса Мария Николаевна, целуя уезжающего Невельского в лоб.
Из-за этих нескольких слов она решилась ночевать у Муравьевых. Попрощавшись с генеральшей, приятно взволнованный Невельской торопливо двинулся к лошадям. За ним с фонарем в руке и дорожной шубой на плече следовал казак, дальше спешил Корсаков. Долго оба усаживались в один возок: до Иркутска решили ехать вместе.
- Трудно держать, ваше высокоблагородие, - сквозь зубы с усилием процедил ямщик, едва удерживая рвущихся из рук лошадей.
- Езжай!
- Ворота!.. Пошел!.. - заорал по-разбойничьи дико ямщик.
Четверо дюжих казаков настежь распахнули звонкие железные ворота, и ошалелые тройки, одна за другой взметая на крутом повороте вихри снега, пропали в темноте. Осторожный Иркутск еще спал мертвым сном, плотно укрывшись с вечера за дубовыми ставнями и за тройными дверями подъездов, обитыми толстым войлоком и крест-накрест железными полосами.
Долго не могли успокоиться взбесившиеся кони, продолжая скакать до самого леса. Стало светлее - внизу маячила широкая лента покрытой льдом Ангары.
- Итого за три месяца, - вдруг вслух ответил на какие-то свои думы Корсаков, - около шестнадцати тысяч верст! - и глубоко вздохнул.
- У меня столько же за два месяца, и то не хвастаю, - ответил Невельской и добавил: - Тебе хорошо: от Охотска - корабль, уютная каюта, повар, дальше - верная награда, отоспишься, а у меня нарты, вонючие и грязные проводники и такие же собаки да лыжи... На воде - в лучшем случае кожаная беспалубная ладья и собачья юкола да ночевки под мокрыми кустами. А насчет наград - сам знаешь.
- Прелестная моя кузина опустошила для вас все свои запасы, - оживившись, сказал Корсаков, - у нас пельмени, окорока, жареные куры, поросята, гуси, есть и копченые, и всякая дичь и снедь. Не пожалела и вина - мно-о-го! Живем!
От Якутска пришлось несколько облегчить лошадей, с трудом выбиравшихся из снежных заносов. Непрестанные скользкие наледи на реке провожали шутников скрежетом и звоном ломающихся льдинок. Подолгу приходилось задерживаться на вынужденных привалах под осыпавшими снег мрачными елями.
Тогда вдруг оживлялся Корсаков, вытаскивалась провизия, котелки и самовар, и они не торопясь наслаждались сторожкой таежной тишиной и заслуженным отдыхом.
- Не ершись, Геня, - уговаривал Корсаков, - надо здесь передохнуть: зарежем без надобности лошадей. Поедят, скорей дотянут, а времени, ей-ей, не потеряем ни минуты. Что здесь ждать, что там, на месте, пока начнется навигация, не все ли равно? Ведь из Аяна без моей охотской посудины не уйдешь.
- Кто знает, - загадочно отвечал Невельской, - может, не стану ждать и на лыжах махну искать Орлова.
- А чем питаться будешь?
- Охотой.
- М-м-да... А остальные?
- Мне дело нужно, а не отдых.
И тем не менее так приятно было лежать на спине с закрытыми глазами и мечтать, не управляя своенравными упрямыми мыслями, витающими в маленькой квартирке Зариных, у Волконских, в архиве, на катке... И всюду она, Катя, единственная и любимая. Что она теперь будет думать о нем? Поймет ли, почему, так и не высказав ей всего, даже не попрощавшись, как хотелось попрощаться, уехал?.. Но она поймет. Мария Николаевна, эта женщина, которую все боготворят, расскажет ей обо всем. Поймет меня Катя. Поймет, милая. Вспомнилось еще, что Катя и Волконский успели прошлой осенью послать Орлову с оказией несколько мешков картофеля для посадки. Как она беспокоилась, сохранится ли, дойдет ли до Орлова картофель!
От Алдана пришлось ехать верхом. Кладь перевьючили. Образовался большой караван.
Вскоре лошади съели захваченные овес и сено. Съели свои запасы и люди. Лошади перешли на траву «силикту» и с остервенением выбивали копытами снег, чтобы как-нибудь до нее добраться. Люди занялись охотой и питались медвежатиной, рябчиками и вообще всем, что попадется. Часто вздыхали о хлебе.
Голодный Нелькан не мог помочь горю, хотя небольшое количество муки местной фактории Российско-Американской компании позволило напечь лепешек. Собаки и достаточный запас юколы решили вопрос о дальнейшем передвижении: перешли на нарты.
В Нелькане расстались с Корсаковым - дороги расходились: старая - на Охотск, и новая, недавно построенная Завойкой, через страшный обрывистый Джугджур - на Аян.
Вскоре после ухода Невельского у Волконских появилась Катя. Бледная, с желтизной на висках и почти черной нездоровой синевой под беспокойными глазами.
- Ты не спала? - спросила ее Мария Николаевна, но ответа не получила.
Бросившись к ней на шею, Катя залилась слезами.
- Я спрашиваю, ты не спала? - притворно строго повторила вопрос Мария Николаевна.
- Он меня не любит! - всхлипывала Катя. - Я унизилась перед ним... и сказала, сама сказала... а он и не подумал ответить...
- Что же ты сказала?
- Я на катке намекнула, что люблю его, а он на это шутя закружил меня до изнеможения, не выпуская из рук, а потом... потом... как в рот воды набрал... до самого дома... Попрощаться и вовсе не пришел - прислал какую-то пустую записку...
- Некогда было: Николай Николаевич неожиданно отправил их днем раньше. Невельской очень долго задержался у меня...
- У вас?
Катя резко отстранилась от Марии Николаевны и уставилась на нее недоумевающими глазами.
- Да, у меня... Так случилось. И, представь себе, говорили все время о тебе. Тебе кажется, что он тебя не любит, а он больше всего боится потерять тебя. Бежит же он от тебя, чтобы сохранить решимость довести до конца дело своей жизни. Думать теперь о личном счастье он считает изменой делу.
Мария Николаевна уселась в кресло, указывая Кате кивком головы на диван, но та уже успела пододвинуть скамеечку к ногам Марии Николаевны и, положив руки на ее колени, приготовилась слушать.
- Его беседа, Катюша, растревожила меня, передо мной ясно, как вчера, встало мое далекое прошлое...
Катя внимательно вгляделась ей в лицо.
- Вы плакали, дорогая... Я вижу, не скроете, - и Катя бросилась целовать ее руки.
- Было и это. Я расскажу тебе: видишь ли, Сергей Григорьевич тоже был много старше, и перед ним я чувствовала себя маленькой девочкой... Это чувство у меня прошло как-то вдруг, сразу после несчастья с ним, когда от него отвернулись, и он остался беспомощным и душевно одиноким. Тут-то я его полюбила по-настоящему... как равная и даже старшая. До несчастья я была украшением его жизни, а теперь - всем, самой жизнью; я поняла, что он пренебрег земными благами и шел на смерть... а ему великодушно оставили ненужную, после гибели дела, жизнь. Что еще могло его удерживать в ней, кроме меня? И я это поняла и пошла за ним. Я не ошиблась: быть единственной и любимой душевно чистым и цельным человеком, Катюша, - это большое счастье, для этого стоит жить. Родные, друзья мне внушали: «Он эгоист, обманщик! Он позволил себе скрыть, что сам на краю гибели, и погубил не знающую жизни и неопытную девочку!» Ведь это неправда, дорогая; он верил в победу дела, которому служил, в которое посвятить меня не имел права, недостаточно зная меня, девочку. Несчастье стряслось внезапно... Он сватом избрал моего зятя Орлова, тоже декабриста, и в этом щекотливом вопросе - «сказать или не говорить» - положился на него... Больше он ничего сделать не мог, не мог отложить сватовство: отложить - значило потерять меня, ведь он видел, что я не могла долго сопротивляться воле родителей и родных, а претендентов на мою руку было много... Ну, а моего Сергея Григорьевича ты знаешь сама и дружишь с ним - стоит он любви?
- Сергей Григорьевич! - живо воскликнула Катя. - Да я с ним рука об руку на всю жизнь, хоть сейчас! Мне дороги и его сельскохозяйственные затеи и все его «темные» и такие умные русские мужики. Мне дорого все, что его касается.
- Катюша, это уж слишком, - смеялась Мария Николаевна, - я еще жива, в преемницах не нуждаюсь...
Но Катя уже висела у нее на шее и зажимала поцелуями рот, не давая сказать ни слова. Мария Николаевна, продолжая смеяться, отбивалась, стараясь как-нибудь перейти к главному вопросу, и не смогла до тех пор, пока ей не удалось членораздельно произнести магическое слово «Невельской». Катя сразу присмирела.
- Невельскому дорого в жизни только закрепить за Россией Амур! И он, как Сергей Григорьевич, рискует своей жизнью. Без тебя она ему не нужна.
Выпрямившись и глотая слезы, Катя сказала:
- Значит, он не верит в меня, не верит в то, что вдвоем было бы легче... Я... как и вы... только украшение!
- Не верит в твои силы и жалеет... да, это так: вдвоем хуже; ты вместо помощи можешь оказаться обузой, помешать.
- Как мне тяжело! О, если бы вы знали, как мне тяжело и... обидно!
В доме Зариных стало непривычно тихо: не слышно было Катиного голоса, не разучивала она новых русских и якутских песен; она просиживала целые дни в архиве. Архивариус в недоумении руками разводил:
- В первый раз в жизни вижу такую девицу: от пыльного архивного старья не оторвешь, ей чем пыльнее, тем милее.
Это было не совсем верно: кроме архива, Катя все чаще и чаще заходила в неуютную и запущенную комнату Сергея Григорьевича, здесь засиживалась подолгу, особенно когда приходили потолковать мужики о том, о сем, а, в конце концов - всегда о хозяйстве.
Сначала дичились, а потом привыкли и даже вступали в разговоры, когда хозяина отвлекали другие дела.
- Девка-то твоя, - говорили Сергею Григорьевичу, - сирота, говоришь? Хороша... Хоша весу в ей надо бы поболе. Но и так ничего: бойкая и, видать, предобрая.
Дни становились все длиннее. Солнце припекало и крепко въедалось в ароматный, пахнущий весной, крупитчатый и еще ослепительно белый снег. Надо было торопиться - за Джугджуром, чего доброго, и совсем развезет.
Площадка у вершины Джугджура, похожая на опрокинутое блюдце, была покрыта на славу отполированным ветром и снежными вьюгами льдом. Пришлось сделать привал: входить на нее, не подготовившись, нельзя было.
Из поклажи добыли и скрутили вдвое длиннейший морской линь и привязывались к нему поодиночке, в десяти шагах друг от друга. Вгрызались в лед кирками и шаг за шагом ползли на Животах. Опыт удался. Вернувшись обратно, разделились на две партии: одна, сойдя несколько вниз к лесу, занялась рубкой высоких елей, другая нагрузилась небольшим количеством юколы и отправилась с собаками в запряжках, но без нарт вперед. Беспокойно вдыхая запах юколы, собаки не разбегались и спускались вместе с лошадьми.
Обход над пропастью по гребню отвесной стены был страшен. Две запряжки с двадцатью собаками сорвались. Собаки с визгом падали вниз, в плотно набитые снегом расщелины, с высоты по крайней мере двадцати пяти сажен и пропадали в снегу.
Туда же, вниз, другая партия сталкивала длинные ветвистые ели с накрепко привязанными нартами. Ели, шумя ветвями, не полностью погружались в глубокий снег - по ним можно было найти нагруженные нарты. Потом, вершок за вершком, люди сами врубались в обледенелые тропинки и, пятясь, сползали вниз.
Поиски нарт, подтаска их к дороге, освобождение утопленных в снегу собак, починка изгрызенных зубами запряжек заняли целых три дня. Путники выбились из сил, не подозревая, что настоящие трудности ждут их впереди: внизу началась весна!
Не только не приходилось полежать на нартах, наоборот, их приходилось поминутно вытаскивать, переправлять, стоя по пояс в шумливых потоках вешней воды, поддерживать, чтобы не опрокинулись, подымать опрокинутые и, наконец, тянуть их на себе вместе с обессилевшими собаками по обнаженным и даже местами обсохшим каменистым тропинкам.
- Думал, никогда не оправлюсь, захвораю и умру в Аяне, - рассказывал впоследствии Невельской, - а стоило увидеть из-за горы на синей глади моря верхушки корабельных мачт, все недомогание мигом исчезло и готов был бежать до них, не останавливаясь.
Радоваться было чему: очистилось ото льда море, и от Корсакова прибыл транспорт «Охотск» с продовольствием для предполагаемого поселка в заливе Счастья. Радость отравляло отсутствие сведений об Орлове, ушедшем к заливу Счастья пешком еще в начале зимы.
В Аяне Невельской застал начальника порта капитана Завойко в больших хлопотах перед отъездом на Камчатку Приказ о назначении его начальником Камчатки и Петропавловского порта доставил ему Корсаков на «Охотске».
Завойко все еще находился под обаянием авторитетов Лаперуза, Бротона, Крузенштерна и особенно Гаврилова. Он по-прежнему скептически относился к амурским затеям Невельского и давал это понять. Обиженный Невельской мстил тем же, понося и только что пройденную Аянскую дорогу и Аян, затею Завойко. Кроме того, Завойко продолжал отстаивать целесообразность упразднения Охотска и переноса его в Петропавловск.
- Неужели вы не понимаете, - кипятился Невельской, - что этот перенос - нелепость? Петропавловск беззащитен, и даже один (только один!) крейсер может его уничтожить и отрезать всю Камчатку.
- Неужели вы не понимаете, - в тон ему отвечал Завойко, - что Охотск ежегодно губит десятки кораблей? И чем раньше уйдем оттуда, тем лучше. А гавань и бухта в Петропавловске - лучшая в мире. Куда же идти?
- Да, да, - поддакивал новый начальник Аяна, алеутский креол Кашеваров, уже дослужившийся до чина капитан-лейтенанта. - Идти больше некуда.
- На юг надо идти, искать гавани по проливу до самой Кореи, обшарить южную часть Сахалина - вот что надо, - горячился Невельской, - а вы стараетесь сосредоточить две незащищенные гавани в одной, тоже незащищенной. Что это, по принципу «бери одним ударом обе»?
- Не защищена - надо создать защиту, - вспыхнул Завойко, силясь, однако, сказать возможно спокойнее, но вместе с тем и побольнее кольнуть собеседника. - А в десятый раз проверять проверенное много сомнительнее, чем укреплять существующее: пустая фантазия и авантюра - не одно и то же, но они - родные сестры.
Незаметную трещинку во взаимоотношениях Невельского с Муравьевым (генерал-губернатору не нравилось, что Невельской критически относится к идее перенести порт из Охотска в Петропавловск) эти ссоры с Завойко, близким Муравьеву, могли углубить. Невельской это сознавал и» был недоволен собой, но кто же из них троих, одинаково преданных делу и одинаково стойких и убежденных в своей правоте, мог уступить в этом благородном соревновании? А между тем трещинки мало-помалу открывали пути для клеветы и интриг.
Встревоженный отсутствием сведений об Орлове, сумрачный и сосредоточенный Невельской прошелся по складам и резко потребовал себе все, что мог вместить стоявший на якоре корабль.
- А вы, Василий Степанович, возместите себе все из Охотска, там теперь много окажется лишнего, - сказал он Завойко.
- Совершенно верно, вы правы, капитан, - согласился тот,- но вы категорически требуете, как начальник экспедиции, и это невольна возбуждает во мне протест, в то время, как я отдал бы без возражений просто Геннадию Ивановичу, по-дружеоки. Я хочу предложить вам еще часть своего продовольствия, а для себя сумею на «Охотске» получить новое.
Геннадий Иванович смутился, хотел было извиниться, но вместо этого выдавил из себя одно короткое «спасибо». Остался недоволен и Кашеваров. «Поплясал бы ты у меня,- подумал он недоброжелательно. - Жаль, что я еще не принял порта: показал бы я ему фигуру из трех пальцев».
Невельской, так же, впрочем, как и Завойко, оказался в двойной зависимости: от Муравьева, как чиновник для поручений, и от Российско-Американской компании, которая поддерживала экспедицию деньгами и платила обоим особое жалованье.
Немногие морские офицеры, да и то только из высшего состава, понимали и представляли себе политическое значение этой якобы «торговой» компании. Остальные, презрительно именуя невоенных ее служащих «купчишками», а самую компанию «рваной», с трудом подавляли в себе дворянскую спесь по отношению к ней и к ее коммерции. Так повелось еще со времен Екатерины, так продолжалось и во второй половине XIX века, несмотря на то, что уже 30 лет возглавлялась компания, и на месте и в Петербурге, преимущественно морскими офицерами. Ее интересы всегда казались им чужими и презренными, торгашескими, а подчинение не морскому начальству - чем-то оскорбительным. Это, конечно, дурно отражалось на ведении коммерческих дел самой компанией и затрудняло ей выполнение поручений правительства. Последние причиняли большие убытки, возмещаемые правительством деньгами и привилегиями. Всё это, вместе взятое, и, кроме того, неумелое руководство - сдерживали ее промышленно-коммерческую гибкость: компания становилась казенным учреждением с непосильными расходами на содержание управлений, канцелярий, контор и факторий. Отсутствие надзора на местах и случайный подбор служащих влекли за собой хищения и злоупотребления. Дурная слава крепла, авторитет и доверие к делам компании падали.
Завойко, близкий к управлению компанией, понимал ее политическое значение. Фактория компании была перенесена из Охотска в Аян по его предложению, а сам он охотно заведовал и тем и другим и понемногу освободился от духа пренебрежения, свойственного морским офицерам.
Свободен был от этой предвзятости и капитан-лейтенант креол Александр Иванович Кашеваров, сын алеутки, всецело обязанный своим образованием и положением компании. Невельской же по-прежнему каждую неполадку в снабжении экспедиции, в содержании кораблей, каждую задержку или критику его требований считал умышленным и личным оскорблением или результатом мошенничества и не признавал никаких компромиссов.
Неприятное столкновение с Завойко, недовольство собой и тревога за Орлова вынудили его в тот же день перейти на борт «Охотска». Следующее утро застало его уже в пути.
...Неугомонный Орлов творил чудеса: он нанес на карту все закоулки обширного залива Счастья, нашел место для стоянки судов и зимовья, проследил в нескольких пунктах за вскрытием устья Амура и пролива, обзавелся двумя преданными ему переводчиками и даже с их помощью успел посадить доставленный сюда с осени с неимоверными трудностями Катин картофель, а в избушке на окне в деревянных ящиках посеял капусту и выращивал рассаду.
С чувством умиления смотрел Невельской на зеленые побеги капустной рассады и темно-синие замысловато изогнутые коготки картофеля, заботливо укрываемые на ночь травяными матами: неужели вызреют? Надо будет написать Кате, порадовать...
Пока обстоятельства складывались благоприятно: выбор места Орловым говорил сам за себя - лучшего не было.
Сам Орлов был не в духе, ходил за Невельским мрачнее тучи и, наконец, не выдержал:
- Чаял, жену доставите, - сказал он. - Не тут-то было.
- На транспорте ее не оказалось, Дмитрий Иванович. Стало быть, в Охотск еще не прибыла. Михаил Семенович Корсаков погрузил бы... Ничего, - утешал его Невельской, - оказий будет еще много и из Охотска, и из Аяна, и даже из Петропавловска... А вы вот что: я никуда вас больше не пошлю, стройтесь здесь. Да поудобнее, да поуютнее и ждите. Просто завидно, как заживете своим домком!
- А вы, Геннадий Иванович?
- Я послезавтра выйду в Амур. Приготовьте шесть матросов пошустрее, шлюпку, обоих переводчиков, товары для торговли с гиляками, оружие, продовольствие на три недели.
Назавтра, в день Петра и Павла, при салютах из всех ружей в присутствии наличных стрелков и жителей из ближайшего гиляцкого поселка, на высокой мачте взвился государственный флаг и был заложен первый венец первой избы. Родилось русское зимовье Петровское. Прием гостей длился до вечера: угощали рыбой, вином и хоровым пением. А наутро строгий и нахмуренный Невельской, входя в шлюпку, вручил Орлову запечатанный пакет с надписью: «Вскрыть 20 июля».
Шлюпка направилась к устью Амура. Не успела она завернуть за мыс, как вдруг появилась возбужденная толпа гиляков, они что-то настойчиво кричали и размахивали руками.
- Требуют капитана остановиться, поговорить, - доложил переводчик Позвейн.
- Что они хотят от тунгусов? Почему они повторяют все время «тунгус, тунгус»?
Невельской выскочил на берег. Толпа окружила его плотным кольцом. Оказалось, что местные гиляки, встревоженные прибытием весной иностранного китолова, открывшего охоту на гилячек, требуют русского покровительства. Этого хотят и тунгусы.
- У гиляков одна голова и желание одно! - кричали они.
- Мы любим Дмитриваныча и не обижали его, вернись и обещай нас считать своими! У нас добрый ум.
- Хорошо, - пообещал Невельской, - выберите несколько человек, я вернусь и повезу в Аян, к начальнику, и вы скажете, чего хотите. Передайте это Дмитрию Ивановичу.
Долго махали вслед и кричали «ура!» беспокойные гиляки...