Ю. Васильев. Хотел журавля в небе
...Много лет назад, когда мы были молоды до того, что называли друг друга стариками и смотрели на мир глазами все повидавших людей, Олег написал свой первый рассказ, а мне, диктору Магаданского радио, предложили прочитать этот рассказ в эфир.
Мы еще не были знакомы. Рассказ он прислал по почте. Я машинально пробежал первую страницу, привычно расставляя карандашом ударения, чтобы не сбиться у микрофона, но очень быстро забыл и про ударения, и про то, что надо читать "с выражением", - я проглотил все десять страниц залпом и понял, что мне необходимо сию же минуту встретиться с автором. Не потому вовсе, что рассказ был так уж хорош, - нет, рассказ был по нынешним меркам далеко не безгрешен, и Олег его ни в одну свою книгу потом не включал, - просто человек, которого я увидел, был "яростный и непохожий". Таковы же были его герои.
Отложив дела, я отправился разыскивать автора. Я не знал о нем ровно ничего, кроме того, что он геолог и недавно приехал с Чукотки. Не знал, где он живет, и все-таки, расспрашивая направо и налево, к исходу дня отыскал небольшой домик на окраине Магадана. Он сидел в жарко натопленной комнате, возле железной печки, где, как в примусе, гудело пламя, и чистил ружье. Еще одно ружье - редкий в те времена полуавтоматический карабин - стояло в углу, а над койкой висела малокалиберная винтовка с оптическим прицелом. Он был обветренный, голубоглазый, русые волосы вились.
- Если есть желание, - сказал он, - завтра с утра можно пойти за куропатками. Лыжи я тебе дам, ружье тоже дам, патронов вволю. Согласен?
Я согласился, сказав, что пришел поговорить о рассказе.
- Чепуха это все, - вяло отмахнулся он. - Так... Упражнение в чистописании. У меня есть странички полюбопытнее. - Он кивнул в сторону пишущей машинки. На листе был отпечатан список странных предметов, среди которых были два подвесных мотора, иголки, чай, блесны, фотоаппарат, суконные портянки, шило, ведро, определитель растений и книжка стихов Тютчева.
- Это затем, - сказал Олег, продолжая чистить и без того сверкающую двустволку, - что верховье Анюя, как я заметил по карте, и верховье Анадыря разделяет совсем маленькое нагорье. Хочу посмотреть, такое ли уж оно маленькое в натуре. Казаки когда-то четко прошли, без дураков, а мы чем хуже?
- Ага, - неопределенно сказал я. - Казаки прошли...
- Кроме того, где-то посередке тундры торчит Пилахуэрти-Нейка. По-чукотски "Серебряная гора". Надо бы поискать. Хорошее будет подспорье народному хозяйству.
Он смеялся. Руки у него были испачканы маслом, а голубые глаза блестели. Мне представлялось раньше, что у людей, которые ищут затерянные в тундре горы, глаза обязательно стальные...
- А ты говоришь - рассказы... Никуда они не денутся. Давай-ка мы лучше по карте прикинем, куда навострить лыжи. Если уж ты меня в городе без адреса разыскал, глядишь, мы с тобой и по тундре вместе походим...
Много позднее Олег писал мне:
"Наверное, рано еще оглядываться назад, смотреть, что сделал, и думать, как бы повернулась жизнь, доведись начать все сначала. Но уже сейчас могу сказать, что если из меня и получилось что путное, то благодарен я геологии - она вывела меня на дорогу, благодарен литературе за то, что она стала моим делом, благодарен людям, хорошим людям, которые были рядом. Были, конечно, и дрянные люди, но они как-то забываются.
Когда-то думалось так: если у меня с литературой не сладится, уйду снова в поле, коллектором меня всегда возьмут. И вот потребовались годы, чтобы понять такую простую истину: профессия писателя - это профессия, которую не бросают. А если кто и бросает, то неопровержимо ясно, что этот человек очутился в литературе случайно, либо по ошибке, либо руководствуясь не теми соображениями...".
Письмо это было написано человеком, у которого за плечами годы литературной работы, книги, кинофильмы, путешествия, просто поездки на край света, туда, где он не был, но где обязательно должен был побывать, а в тот далекий зимний вечер мы сидели в тесной комнатенке, пили неимоверной крепости чай, рассматривали карту, и Олег читал мне стихи Тютчева - из той самой тоненькой книжки, которую он брал с собой в маршруты:
Тяжелый небосвод окутан ранней мглою,
Укутана река под снеговой покров,
И гонит зимний вихрь, не знающий покоя,
Пыль снежную вдоль смутных берегов...
- А? - говорил он и снова перечитывал последние строчки. - Ты послушай - ведь это Чукотка! Даже как-то странно. Тютчев - и вдруг Чукотка.
Мне видится сейчас, что это было предчувствие литературы, предчувствие своей писательской судьбы. Его первая книга еще не была задумана, первый рассказ едва вылился на бумагу. Олег готовился выйти в литературный маршрут так же неторопливо и методично, с такой же скрупулезной обстоятельностью, с какой он каждый год готовился к выходу в поле.
Олег родился в августе, в самый разгар экспедиционного лета, и потому, должно быть, мы только один раз вместе отметили день его рождения. Он вернулся с далекой чукотской реки, на берегах которой искал Серебряную гору. Гору он не нашел, зато увидел и узнал много такого, что потом прочно вошло в его книги, - это был, может быть, первый его маршрут, когда он искал не столько самородное серебро, сколько свою пока еще тропинку к Большой реке, к Дому для бродяг, к Территории, которую он уже знал и которую ему все-таки еще предстояло открыть.
Он вернулся загоревшим под свирепым чукотским солнцем, вошел в комнату шумно и громогласно - эдакий невысокого роста крепыш, от которого пахло костром и рыбой, и белыми северными ночами, и сухим, дробным камнепадом на обветренных перевалах; и смеялся он чуть громче, чем всегда, потому что человек всегда чуть громче смеется и разговаривает, если он долгое время пробыл один в тундре, но зато он был чисто выбрит, хотя в то время бороду носили не только геологи. Он был выбрит не оттого, что не любил бородатых, - борода ему просто мешала в маршрутах, и, кроме того, он чурался всякой внешней атрибутики. Он не пил спирт, как его пьют довольно часто в кино и в книгах, а больше любил вино - и вкуснее, и не так горло дерет; он старался не ходить в унтах, если можно было в них не ходить. Он работал. И потому ему некогда было любоваться тем, как это выглядит со стороны. В литературе он мог на первых порах играть в Чудака, который живет на Востоке; в геологии он сразу же или, по крайней мере, очень быстро сделался специалистом "без дураков", как он любил говорить, терпеть не мог мальчиков от геологии, точно так же, как потом, сделавшись писателем, не жаловал окололитературную среду, во всем признавая серьезный и основательный профессионализм.
Тогда еще, правда, обо всем об этом как-то не думалось: некогда было, а точнее - слишком много времени было впереди...
Он приехал, и мы сели за стол. Олег налил бокалы - не доверху, чтобы можно было чокнуться, и чтобы звук при этом получился высокий и чистый, и, когда мы чокнулись, сказал:
- Мне повезло очень... Всем нам повезло, что мы приехали сюда вовремя, не опоздали, что живем и работаем в полную силу. Тут иначе ни жить, ни работать нельзя. Вот за это мой тост. Чтобы и дальше так было.
Так он сказал тогда, и голос у него был торжественный, хотя Олег всю жизнь боялся красивых слов и никогда не говорил их. Но эти сказанные им тогда слова не были "красивыми" - он имел на них право, потому что и впрямь приехал на Чукотку вовремя, к самому развороту дел, когда золото только нащупали и весь огромный край начинал жить интересно, на полную катушку, когда очень нужны были люди, и тем не менее каждый человек трижды проверялся на свою пригодность, на совместимость с этим краем - не отделом кадров проверялся, а на приисках и в дальних маршрутах. Тут особенно красиво не поговоришь, тут работать надо и быть этой работе до конца своих дней преданным.
О литературе Олег тоже не говорил красиво. Он вообще избегал этой темы, справедливо полагая, что писатель должен писать, а не разговоры разговаривать про свои замыслы и мастерство, но в тот день - я хорошо это помню через пятнадцать лет - мы говорили немного и о литературе.
- Геология, как и литература, - сказал он, - это, по-моему, не столько профессия, сколько образ жизни. Каждое "да" или "нет", которое говорит геолог, - это сотни верст маршрута; каждая истина, которую утверждает писатель, должна быть самолично им открыта, проверена и, как любое открытие, должна быть воспроизводима. Если я, например, собираюсь сказать читателю, что высшее его предназначение на земле быть необходимым людям, то я сам, черт возьми, должен быть кому-то необходим. Если я утверждаю, что счастье в работе, я сам должен испытать это на себе. Если я говорю - будь жаден: не кинь кобыле под хвост ни одного дня своей интересной жизни, то мне тоже спать не положено, а положено заниматься тем, о чем я собираюсь сказать читателю. Жить надо достойно...
Он часто повторял это слово: "достойно", вкладывая в него широкое и емкое понятие. Быть человеком достойным - это значит иметь моральное право утверждать высокие понятия мужества, чести, дружбы; это значит вместе со своими героями мчаться на лыжах с крутых Кавказских гор, мокнуть в полесских лесах, искать на озере Эльгыгытгын следы легендарного Большого медведя.
Он честно следовал правилу: сперва проверь на себе. Поэтому прежде, чем написать "Дом для бродяг", он решил довести до конца свой давний спор со злой и коварной рекой Омолон, по которой очень трудно в одиночку проплыть на самодельной деревянной лодке, он выиграл этот спор, спустился к низовью, вышел на берег и, наверное, сказал себе, что теперь наконец можно сесть за машинку. А раньше было нельзя...
Зимой Олег садился к письменному столу и начинал работать. Он работал круглый год, но зимой трудился уже капитально, с удобствами. Загодя на Арбате он покупал бумагу, на улице Кирова, в красивом китайском доме, - килограмм лучшего кофе, у Покровских ворот брал трубочный табак и сигареты. Чтобы все было под руками, чтобы потом не отвлекаться.
Но прежде, чем приняться за работу, он обязательно должен был рассказать, где был, что видел и кого встретил. Встречал он повсюду массу интересных людей, которые очень быстро становились друзьями и оставались ими навсегда. Олег рассказывал о знаменитом альпинисте Хергиани, с которым подружился на головоломных трассах Кавказа, о старом своем друге чукотском охотнике Василии Тумлуке, о "тундровом докторе" Александре Вольфсоне, о рыбаках, пограничниках, милиционерах, о хозяйке гостиницы, которая запретила ему пить сырую воду, потому что Олег был очень похож на ее сына, а ее сын был слаб здоровьем. Он не старался говорить "по-писательски", не думал о встреченных людях как о своих будущих героях - ему было безмерно приятно, что есть столько хороших, смелых, умных людей.
"Чудаки, конечно, живут на Востоке, - писал он в одном из писем, - но и по всей земле тоже ходят славные парни, которые не поверили старому зануде, будто синица в руках лучше, чем журавль в небе. Я, например, хочу журавля..."
Но зато всяких житейских историй, занимательных баек на сон грядущий, анекдотов я от него не слышал. Хотя нет, один анекдот он вспоминал часто. Встретились два писателя - маститый и не очень. Маститый писатель долго рассказывал о своих успехах, потом спохватился и сказал: "Что это мы все обо мне да обо мне? Давай о тебе поговорим... Скажи, как тебе понравился мой последний роман?".
Рассказывая этот анекдот, Олег зло смеялся. В литературе он был человек целомудренный. По-моему, это слово подходит. Я, например, не припомню, чтобы он просто так, всуе говорил о своих планах и замыслах, о том, что вот, мол, там-то рецензия хорошая появилась, а в другом месте - статья; он даже близким друзьям не показывал рассказ или повесть до тех пор, пока не считал, что работа закончена. Работал он долго, мучительно и придирчиво, но уж если показывал, то не для того, чтобы услышать общие слова или поверхностное дружеское одобрение, - тут он никакой полуправды не признавал и сам в оценках был жесток и прямолинеен.
В последнее время Олег все чаще задумывался над тем, что же, в конечном итоге, формирует облик писателя, его мастерство, индивидуальность. "Очень мудрый человек Михаил Михайлович Пришвин, - писал Олег, - на склоне лет как-то сказал: "В основе творчества лежит поведение писателя. Он должен соблюдать в поступках величайшую осторожность". Это чрезвычайно важная мысль, и, честное слово, я бы в виде такого квиточка, отпечатанного типографским способом, выдавал бы ее каждому начинающему автору вместе с первым гонораром.
Если расширить пришвинский термин "поведение" до термина "образ жизни", то в памяти сразу возникает много хорошо известных тебе биографий, когда люди могли сделать, но не сделали. Не сделали, по-видимому, потому, что не нашли своей грани, своего стиля жизни. Я убежден, что для писателя стиль жизни не менее важен, чем талант, и здесь многим из нас остается только хвататься за голову при воспоминании о впустую потраченном времени, о недостаточной требовательности к себе. И если произносить такое слово: "талант", то надо твердо усвоить, что это не билет, который выдан на всю жизнь, его очень легко потерять, и, как, допустим, полированная мебель, он нуждается в постоянной чистке и шлифовке..."
Олег любил Хемингуэя. Часто повторял его слова: "Писатель, который пишет хуже, чем может, губит себя".
Однажды я был свидетелем того, как он, глубоко оскорбившись, чуть ли не накричал на некоего прыткого литератора, позволившего себе назвать Хемингуэя "Хемом".
- Мало того, что его фотографии, висящие неизвестно почему в любом доме, скоро будут выглядеть как пресловутые коврики с лебедями, так на тебе, каждый еще норовит похлопать писателя по плечу, подмигнуть ему: "Что, мол, папа Хем, как живется-пишется?"...
В литературе Олег был скромен. Он вообще был скромным человеком, а здесь это оборачивалось чуть ли не застенчивостью. Мне памятен такой случай. Однажды я несколько дней пытался выбраться из далекого чукотского поселка. Была непогода, в порту скопилось множество пассажиров, все сидели на чемоданах и терпеливо смотрели в мутное небо. Тут как раз из поселка должен был вылететь самолет ледовой разведки. Эти самолеты с метеоусловиями считаются постольку-поскольку, и получилось так, что пилот ледового разведчика оказался старым приятелем Олега: они когда-то вместе проводили геофизические работы на Чукотке.
- По-моему, я видел вас с Олегом, - сказал пилот. - Точно? Тогда садитесь в самолет, нарушу ради этого инструкцию.
"Ничего себе, - подумал я. - Это уже известность. Ведь не из-за меня, в конце концов, он инструкцию нарушает, из-за писателя Куваева".
В Магадане я решил отблагодарить пилота и подарил ему новую, только что вышедшую книгу Олега. Пилот был страшно удивлен.
- Вот уж не знал, что Олег Михайлович писательством занимается! Летать с ним было интересно, это да. И вообще с ним интересно. А вот про литературу... В прошлом году мы виделись, вспоминали разное, только про книги свои он мне не говорил...
И я подумал, что Олегу действительно было очень приятно встретить старого товарища, поговорить с ним о том о сем, вспомнить головокружительные посадки на лед, когда, случалось, надо было тащить самолет за хвост, чтобы он при взлете не задел за торосы, или, может быть, вспомнить, как однажды им прямо на борт дали радиограмму, что у второго пилота родился сын, - об этом действительно стоило поговорить; а вот ни с того ни с сего представиться своему товарищу писателем - это Олегу, должно быть, и в голову не пришло.
Книги свои Олег на виду не держал. Зато на самом видном месте висели большие крученые рога горного барана, и шкура медведя лежала рядом со шкурой росомахи, и другие охотничьи трофеи он тоже не прятал. Тут уж Олег, бывало, закурит трубку, сядет на корточки в углу - это была его любимая поза, откашляется и вроде бы как бы невзначай скажет:
- Как сейчас помню, в одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, осенью... Вышел он на меня, шерсть на загривке топорщится, рычит и облизывается... М-да. Серьезный был медведь. Без дураков. Теперь бы вот на буйвола какого-нибудь завалящего поохотиться. А? Живут же люди. Почему у нас буйволов нет? Или носорогов, на худой конец...
Это, конечно, в шутку. Но и всерьез. Своим охотничьим умением Олег гордился. Охота была не прихотью, а частью жизни, профессиональной необходимостью, и поэтому, как и во всем, что он делал, Олег старался добиться совершенства, стать охотником-профессионалом. Он был азартен. Он мог карабкаться по кручам, выслеживая архара, мог идти за ним целый день, но когда над побережьем тяжелым косяком шли гуси - невероятное, фантастическое количество гусей, Олег морщился; это уже не охота, это все равно что в магазин сходить за припасами.
Никаких спортивных разрядов у Олега не было, хотя, я думаю, что если бы он захотел, то наверняка имел бы всякие знаки и призы. Спорт он любил как-то очень естественно. Сядет на велосипед, два часа кряду гоняет по проселкам, весь пыльный, разгоряченный - и доволен. Доволен, что дыхание у него ровное, сердце бьется спокойно. Он любил быть здоровым. Гордился, что может таскать тяжелый рюкзак с утра до вечера, может выкупаться в тундровой протоке на исходе осени, когда даже у полярных гусей от холода мурашки по коже бегут.
Я бывал с Олегом в тундре, плавал на лодке, чинил развалившийся охотничий домик на берегу океана. Но если для меня все это было приключением, то Олег вел себя удивительно по-хозяйски в этих необычных для обычного человека условиях. Обживался он на любом клочке земли так уютно и домовито, что впору было позавидовать. И вот когда в палатке делалось чисто, тепло, сухо, когда сразу же разгорался костер, кипел чайник и ловилась рыба, Олег, бывало, хитро подмигивал и говорил:
- Ну вот. Романтику мы, кажется, ликвидировали. Теперь можно жить по-человечески.
Вот ведь как получалось. Олег, чьи книги сразу же были приняты молодыми романтиками, сам к этому слову относился с подозрением. Видимо, дело в том, что в хорошем понятии "романтика" много есть напрасного, песенного, с гитарой и костром на снегу, много тут бутафории и просто людей, которым быть романтиками вовсе не хочется: это ведь трудно, холодно и опасно, а быть похожим на романтика - легко и нехлопотно.
И вот, несмотря на то, что в произведениях Олега Куваева не встретишь слова "романтика" в обычном смысле этого слова, кто-то из друзей однажды сказал, что Олег - романтик по национальности. По-моему, это очень метко. Национальность, как известно, не выбирают. Исландец или эскимос не задумываются, почему они живут так, а не иначе, почему их тянет к морю и почему белая туша айсберга им милей и понятней, чем пальма.
Вот и Олег тоже... Он не перелистывал справочник для поступающих в вуз, он не гадал на кофейной гуще, быть ему романтиком или не быть, не выбирал себе профессию, а значит - и образ жизни. Уже в десять лет, прежде чем решить бежать в Африку, читал Ливингстона. Читал серьезно, потому что понимал: человека неподготовленного в Африке обязательно съест злой Бармалей. Дорога была выбрана, перекрестков на ней не существовало. Бродяжий дух, который вел его по этой дороге, имел степень магистра; он не нашептывал ему на ухо всяческие безделицы, а давал советы разумные и полезные. Вот почему, много пройдя по дорогам, Олег от романтики требовал точности, ясности, целесообразности.
По этой же причине с ним всегда было надежно...
Когда Олег хотел сказать, что не доверяет человеку, он говорил: "дилетант". Сам он старался изучить предмет, о котором собирался писать или который просто интересовал его, как можно глубже. Собираясь в экспедицию за Большим медведем, он написал письма двум авторитетнейшим людям, знатокам этого вопроса, канадскому писателю Фарли Моуэту и профессору Эйвельмансу в Париж, и оба они, обремененные делами, быстро и самым подробным образом ответили ему, потому что поняли: предметом интересуется не дилетант, а человек серьезный и сведущий.
- Я уверен, - говорил Олег, - что для каждого человека есть одно незыблемое правило, которое не должно меняться с годами: кем бы ты ни был, чем бы ни занимался - шофер ты, плотник или литератор - в своем деле необходимо стремиться к высокому уровню настоящего профессионализма. Иначе нельзя...
Однажды журнал "Вокруг света" попросил Олега написать о чукотской байдаре. Он сел и написал. Это была маленькая поэма, но это был и досконально выверенный технологический набросок, и ни один чукча, я уверен, не нашел бы ни малейшей ошибки в описании сложного и тонкого процесса изготовления лодки.
Помнится, я поинтересовался, когда он успел так все разузнать. "Давно успел, - ответил Олег. - Чукотская байдара - это чудо целесообразности, надежности и красоты. Я на байдаре много плавал. Кроме того, она мне просто нравится".
И трубку Олег курил потому, что это было удобно. В дороге, когда куришь трубку, руки свободны, и когда сидишь за машинкой, дым тоже не ест глаза, как от сигареты. Все понятно, конкретно, целесообразно. Но я подозреваю, что и ружья, и ножи, и трубки Олег просто любил, как можно любить полезные и приятные к тому же вещи, к которым ты давно привык.
Но можно любить и игрушки.
Однажды Олег получил посылку. Раскрыл - и глаза у него заблестели. В посылке' была настоящая подзорная труба, позолоченная, с разными непонятными буквами и цифрами, длиной в метр. У самого Паганеля не было лучшей трубы, хотя, честно говоря, обыкновенный полевой бинокль куда практичней и удобней. Но зато эту трубу можно было раздвигать, можно было протирать ее замшей, чтобы она блестела еще ярче. Не говоря уже о том, что это был подарок одного из читателей - Алексея Николаевича Уманского.
Олег радовался подарку, как ребенок. Он играл в морского разбойника, становился у окна широко расставив ноги, словно на палубе корабля, зажмуривал один глаз и смотрел поверх городских крыш, туда, где покачивались у горизонта неуклюжие, набитые золотом испанские талионы, или, может быть, снова, уже в который раз, разглядывал припавшие к воде скалы безымянного острова, на котором он, повторяя строительный подвиг старого Ноя, мастерил из чего придется утлый ковчег, чтобы вместе со своим "шерстистым зверем" Опсом вернуться к людям. Этот маленький остров возник под его пером затем, чтобы сказать людям: "В любое время человек должен уметь повторить то, что делали до него".
Может быть, в этом и есть неподдельный признак романтики: твердо знать, что тебе надо, чего ты хочешь, оснастить свою работу самым необходимым и в то же время нет-нет да и посматривать на пробковый шлем, который висит у тебя над столом, хотя зачем он тебе, этот шлем?..
Однажды на литературном вечере у него спросили: "Какие книги вы больше всего любите?" "Я читаю книги по специальности", - сказал Олег. Это была сущая правда. Специальность его, писателя и путешественника, охватывала настолько широкий круг вопросов, что, о чем бы он ни читал, все выходило "по специальности". Записки французского врача Бомбара, который в одиночку пересек Атлантику на лодке, были ему так же близки, как и заново открытые Солоухиным владимирские проселки. Он читал Станюковича и Пришвина, потом вдруг вечерами напролет глотал братьев Стругацких, Брэдбери и Лема, потом неторопливо принимался за "Моби Дик" - эту книгу он, по-моему, знал на память; заново читал и перечитывал - Рокуэлла Кента, Фолкнера, Пржевальского и Сент-Экзюпери.
Очень любил Пушкина. Говорил, что, если выдастся у него пенсионная старость, обязательно снова перечитает всю русскую классику, Пушкина и Чехова в первую очередь.
Библиотеку он собрать не успел: все некогда было. Да и не любил он, откровенно говоря, чинные подписные издания, возле которых хочется говорить шепотом. Книги он покупал с разбором, на полки ставил только то, что ему не раз и не два захочется потом перечитать. Особенно бережно, радуясь каждому новому приобретению, собирал он книги по географии, по истории освоения Севера, записки и дневники путешественников. Тут у него была редчайшие издания.
Олег умер скоропостижно, в сорок лет. Совсем молодым. Но, проживи он еще дважды по столько, он все равно остался бы молодым. В той жизни, о которой думал Олег, которую он себе заказал на все оставшиеся годы, просто не было места старости.
Однажды мы были с ним на выставке прогулочных яхт. Парусники кокетливо охорашивались, трепетали на ветру белоснежными крыльями.
- Хороши, бестии, - вздохнул Олег. - Породистые лошадки. Девочек на них по каналу катать - одно удовольствие... Только мне бы что-нибудь попроще. Мне бы шхуну, чтобы дизель стучал, чтобы солярки можно было взять на полгода, да сухарей, да воды пресной. Шхуну-бродягу бы мне. Ну ничего, будет время, будет и корабль.
Он думал о собственной большой экспедиции по маршруту полярного исследователя Русанова, бесследно исчезнувшего в Арктике. Собирался на Алазею - чем-то манила его эта своеобразная якутская река; хотел побывать на Курилах, на Камчатке. Да и в Антарктиду он тоже собирался. Впереди времени было много - вся жизнь.
И еще он хотел построить дом. Дом для бродяг. В городе ему жить было трудно, он уставал от шума и толкотни, от необходимости ходить по тротуарам. Вот он и решил где-нибудь в самом медвежьем углу, на Чукотке или, может быть, в Мещерских лесах, построить дом - большой, бревенчатый, пронизанный солнцем, не для себя одного: для себя - это скучно и хлопотно, а для всех тех, кто возвращается и уезжает, кому хорошо живется под шум дождя по тесовой крыше, кому не лень по утрам колоть дрова и вырезать пыжи из старого валенка.
Наверное, это был бы хороший дом. Олег не успел его построить, не успел оснастить шхуну... В столе у него остались недописанные рассказы, наброски новых произведений...
Но он оставил после себя честных, мужественных людей - героев своих книг. Если кому-нибудь, кто пойдет по дорогам Олега, снова захочется отыскать розовую чайку, зажечь в океане костры, если ему помогут в этом книги Олега Куваева, значит, Олег как следует, по-настоящему делал свое писательское дело.
А он всегда хотел все делать по-настоящему.