Глава 6
Тебе на роду написано стать орнитологом, сказали ему однажды друзья. Ведь его назвали в честь Ричарда Джона Седдона (по прозвищу «король Дик»), известнейшего политического деятеля тог поры, когда Новая Зеландия становилась государством,- деятеля, чья серо-зеленая, воинственная статуя стояла перед зданием парламента в Веллингтоне. На голове статуи почти всегда отдыхала чайка, что свидетельствовало о неизменной близости Ричарда Дж. к птицам. Его волосы были белы от гуано - этой жидкой птичьей дани его величию и доблести. Таким-то образом и возникла нерасторжимая связь между политикой и орнитологией, которая должна была неизбежно привести Ричарда Дж. Форбэша на студеный юг.
Будучи чувствительным ко всякого рода розыгрышам, Форбэш нашел эту шутку слишком жестокой, так как он действительно гордился своей работой в Антарктике. Да и вообще он не был только лишь орнитологом. Его интересовали крупные проблемы, стоявшие перед наукой о жизни. Он не просто анатом или таксоном, имел он обыкновение говорить, но еще и кое-что смыслит в литературе и музыке.
- В наше время приходится специализироваться на чем-то одном. Наука все более усложняется,- объяснял он. А про себя прибавлял: «Черт возьми... Зачем же я воспринимаю все это всерьез?»
И все-таки его, бывало, сковывала неуверенность. Он любил цитировать одну работу - обзор современной биологии, - которую читал еще студентом: «Источник неуверенности представляет для нас фактор огромного значения.» Слова эти врезались ему в память, но он воспринимал гораздо шире заключенный в них узконаучный смысл, указывающий лишь на то, что в любом измерении или опыте скрыто существуют элементы неизвестности и неопределенности, возникающие лишь вследствие практических и материальных проблем данного измерения или опыта, которые всегда могут смешать самые тщательные расчеты. Уж если наука представляет собой лес неизвестности, то сама жизнь - поистине непроходимые заросли терновника. И даже его простая, разложенная по полочкам жизнь на мысе Ройдс утыкана шипами неизвестности в гораздо большей степени, чем он это предполагает.
Смутно он догадывался, что самой значительной неизвестной величиной является Смерть. Он жил рядом с ней. Время шло, неделя за неделей приближали его к Рождеству, и теперь Она проявлялась ежедневно и с каждым разом все чаще. И, как он понял, Она проявлялась уже в гибели зародыша в яйцах, которые ежедневно разбивали и высасывали поморники; тут смерть выражалась всего лишь в прекращении воспроизведения молекул протеина в турбулентном желтке. Прикосновение смерти было столь легким, что достаточно было нескольких минут мороза, чтобы оставленные без присмотра яйца погибли и без ударов острого клюва поморника. Понимая, что жизнь побеждает здесь лишь благодаря своему численному перевесу (ведь всегда оставались какие-то запасы в сосуде конвульсирующих, воспроизводящих клеток, как бы ни был тяжел лед, жестока пурга и наглы поморники), однако хищение каждой жизни, заключенной в яйце, Форбэш воспринимал, как удар по философии индивидуализма, в которую он бессознательно верил, воспринимал, как рану в душе, и без того осажденной силой слепого коллективизма и отягощенной сознанием личной незначимости. Он вновь и вновь убеждал себя: «Поморники тут не при чем. Просто они представляют другую силу в общем балансе сил, составляющих жизнь. Неважно, что происходит с яйцами. Они по-прежнему остаются частицей жизни. Жизнь не исчезает бесследно. Говорить о «мертвом» или «живом» бессмысленно».
Но поморников он ненавидел. Когда из яиц вылупятся птенцы, эти мерзкие птицы будут пожирать их.
С каждым днем все большее количество гнезд оставалось без присмотра. Казалось, какое-то беспокойство охватило всех обитателей колонии. У сидящих на яйцах самцов больше не было жировых запасов, и они были не в силах продолжать свой пост. Это уже не были те ослепительно чистые, упитанные и решительные существа, которые появились здесь месяц назад. Птицы отощали, перья на головах у них вечно топорщились. Грудь была запачкана гуано, зеленоватым от желчи, на перьях лап засохла грязь. Удушливая резкая вонь отдающих рыбой и аммиаком экскрементов повисла над колонией. То был запах отчаяния, который, казалось, можно было осязать.
Печальный, подавленный, Форбэш заступил на свою первую круглосуточную вахту. Он положил в сумку два термоса - один с кофе, другой с супом, галеты, коробку масла и драгоценную банку пива, бинокль, фотоаппарат, записную книжку, карандаш, спальный мешок, пуховую фуфайку и заковылял к своему излюбленному месту на Мысе. Было три часа дня, солнце стояло как раз над островом Бофорта. Эребус едва дымился. Казалось, он тяготится столь унылым летом. До полуночи семь пингвинов покинули свои гнезда, и четырнадцать яиц были сожраны поморниками, которые уже не летали над колонией, а молча выжидали, усевшись на скалы - облюбованные ими стратегические пункты.
Он пытался установить, какие симптомы предшествуют уходу птиц, но так ничего и не обнаружил. Пингвин медленно, неуклюже вставал с яиц, ударял по ним клювом, затем становился рядом, разглядывая их, причем в движениях его головы и шеи смутно отражалась позабытая страсть любовного дуэта. Какое-то время, казалось, пингвин дремал, нахохлившись, продолжая стоять в гнезде. Положив напоследок камни в гнездо - столь осторожно, словно они должны были стать хранителями яиц, и с такой искренней доверчивостью,- пингвин поворачивался и медленно шел к побережью. Больше он не оглядывался. Черные спины уходящих к морю пингвинов видны были далеко на севере.
В полночь, когда солнце стояло высоко в небе, Форбэш уселся поудобней, натянув до пояса спальный мешок и накинув на плечи гагачью фуфайку, и, поклевывая носом, задремал.
Он лежал где-то во льне на кургане, возвышающемся над мысом у входа в бухту Торрент. Стебли льна шумели, шуршали при порывах ветра. С высоты пятидесяти футов вниз камнем бросилась олуша и, едва коснувшись поверхности моря, вновь устремилась ввысь. В неподвижной воде возле рифа Тотара он увидел огромного ската, который медленно проплывал между двух обвешанных водорослями камней, а вокруг него вертелась мелкая рыбешка. Солнце отражалось в глазах человека и на атласной поверхности льна, потрескивавшего, точно стрелы в колчане. Вдали, на востоке и севере, по ту сторону бухты Тасмана,- там, где Южный остров сливался с морем,- смутно виднелись голубая громада острова Дюрвиля и холмы Марлборо.
По бухте Торрент двигалось судно, с трудом пробираясь меж бурунов. Брамселя его полоскались и громко щелкали на ветру. Люди, стоявшие внизу, на желтом песке, не произносили ни звука. Они были столь же неподвижны, как каноэ, лежавшие на берегу темным симметричным овалом, точно рот, раскрытый в напряженной предсмертной гримасе.
Корабль, такой высокий и стройный, что он казался больше, чем даже сама земля, та нежная земля, где благоуханный кустарник, склонившись, касался омываемого приливами побережья, и такой непокорный со своими серыми от соли парусами и белыми портами, залитыми солнцем, вдруг остановился и, послушный отданному якорю, повернулся носом к ветру и волнению. Якорь упал в воду беззвучно. Паруса были убраны, а реи обрасоплены так, что не слышно было ни скрипа бегучего такелажа, ни визга шкивов, ни надсадных воплей команды.
Солнце на стеблях льна почти ослепило Форбэша, и он не поверил своим глазам, когда увидел перед собой ночную сову, сидящую на высохшем буром стебле льна. Сова карабкалась все выше по стеблю, который качался и сгибался под ее тяжестью, и при этом из набухших коробочек на мшистую почву и на его голые ноги падали черные жирные семена.
- Сова,- сказала сова, и Форбзш, ничего не видящий из-за золотого света, не поверил своим ушам.
- Я сова. Слишком поздно. Видишь, они все-таки пришли. Через сотню лет мое племя исчезнет отсюда, а твое будет появляться лишь изредка. И в отсутствие твоих соплеменников я буду вкушать покой, но я позабуду прежний веселый покой, царивший у очагов, и звук флейты, в полночь раздававшийся с этого холма, залитого лунным светом.
Солнце зашло за тучу, и Форбэш тотчас обрел зрение и почувствовал озноб. Поудобней усевшись на жестких камнях, он налил себе из термоса супа. Мимо, точно воры, преследуемые сторожем, пронеслись два поморника.
Ежечасно он записывал результаты наблюдений - количество птиц, бросающих гнезда, их поведение; сколько времени протекает между уходом пингвинов и похищением их яиц поморниками, маршруты поморников, летающих над Мысом; как часто переворачивают яйца и устраивают «дуэты» меченые птицы в соседних колониях; число «холостых» и годовалых пингвинов, начавших прибывать с моря, и их поведение по прибытии; температуру воздуха, измеренную при помощи термометра-пращи; частоту и продолжительность периодов сна у пингвинов-«наседок».
Бодрствовать было трудно. В четыре часа утра в его лагерь забрел тощий годовалый пингвин и, растопырив ласты, трижды произнес воинственное «Ааак!» Он смахивал на задиру-школьника, кричащего: «Эй, ты!» Форбэш кинул в него камешком. Пингвин бросился бежать, но футах в двадцати остановился и с издевкой крикнул ему: «Ааак!» Прозвучало это совсем как «Дураак!» Форбэш от души расхохотался. Солнце находилось далеко на юге, над Белым островом. Внезапно его охватило нестерпимое чувство страшного одиночества.
Это не было паническим страхом, тоской по утраченной любви, одиночеством затерявшегося в толпе или же похожим на экстаз одиночеством человека в ночи, состоящей только из звезд. То было тоскливое одиночество существа, оставленного его сородичами. Он чувствовал себя одновременно лисицей, волком, шакалом, гиеной, койотом, покинутым, отверженным бродягой, медленно бредущим среди лесов бессмысленности, пустынь молчания, пересохших рек отчаяния. Тошнотворное одиночество сжимало ему желудок, подступало к горлу, делало бесчувственными его члены, ожесточало сердце. Во рту был едкий привкус желчи. Неповинующимися пальцами он ощупал, свои руки, ноги, пружинистые спинные мышцы, тугой брюшной пресс и усталые ляжки. Кожа, под которой лениво пульсировала кровь, была жесткой и грубой, словно кора.
«Земля такая холодная. Корни мои засыхают и отмирают»,- подумал он. С отдаленной скалы вызывающе прокричал поморник.
«О трава. Теплый солнечный свет. Как же пахнет трава вечером, когда каждый листок, нагревшись за день на солнце, томно поник, свернулся?» Форбэш закрыл глаза, чтобы не видеть ослепительной белизны льда.
Трава. Дерево. Птица. Рыба. Вода. Лошадь. Олень. Кочка. Курица. Лодка. Мостовая. Магнолия. Ломонос. Вино. Сельдерей. Сорняк. Автобус. Сад. Жаба. Овца. Загар. Песок. Калужина. Плавание в волнах прибоя. Ива. Луна. Звезда. Зелень. Шорты. Шелк. Босые ноги. Река. Цветок. Дом. О тепло, о покой...
Слова эти излучали какое-то странное сияние, заставляя его каждый раз вздрагивать и, обхватив себя руками, все глубже забираться в свой уютный спальный мешок. Он опять вздрогнул» но не от холода. Ему показалось, что Барбара только что прикоснулась к его спине, что ее легкие пальцы пробежали по позвонку между лопатками, как в то мгновение, когда он всем существом впервые ощутил ее присутствие. Позднее он признался ей, что словно бы вдыхал ее в себя с каждым глотком воздуха. Но тогда, всего за сутки до того, как влезть в огромный неуклюжий самолет и улететь на юг, тогда, когда они все еще внимательно разглядывали исподтишка друг друга, она дала о себе знать едва заметным прикосновением.
Это случилось час, нет, два, три, то есть четыре часа спустя после того, как они встретились за обедом у его профессора. Она была библиотекарем, да, университетским библиотекарем.
- Боже, неужели вам это нравится? (Она была очень уж привлекательна.)
- Да, кажется. (Бровь, поднятая над краешком стакана. И почему это ей так кажется?)
- Барбара специализировалась по английской литературе, Дик. Мы решили, что, поскольку у вас так мало общего, вы заинтересуетесь друг другом.
- Ах вот как? - произнес он, шутливо подражая американской интонации. Смех. Пауза. Поднята и другая бровь. Улыбка тайком. Пластинка на проигрывателе. Негромкая, изящная, почти ароматная (так ему казалось в той убранной цветами комнате, когда он держал в руках ледяной стакан, обжигавший ему пальцы) музыка Моцарта.
- Я знаю, что вы считаете нас всех неучами, сэр, но я рад, что вы допускаете в нас хоть какой-то природный ум. (Профессор был англичанином. «Заинтересуетесь друг другом», скажет тоже!)
- Сейчас... сейчас еще довольно рано. Не возражаете, если мы куда-нибудь сходим, посидим за чашкой кофе?
Они незаметно исчезли. Ночь была теплая, влажная из-за тумана. К черту! К черту завтра! Почему я должен куда-то уезжать завтра?
Потом они пили кофе и танцевали в маленьком кафе, где слепой маори сидел за роялем и наяривал джазовые мелодии, а ударник был хилый тощий человечек с хрупким лицом, время от времени трескавшимся от удовольствия слушать собственный инструмент, а саксофонист был потным толстяком в обвислом галстуке-«бабочке». Иногда толстяк играл на двойном басе, а иногда, забывшись, исступленно колотил по цимбалам, между тем как все вокруг тряслось, плясало, шаркало, извивалось, дергалось, содрогалось, задыхалось, усмехалось про себя, ржало и прикусывало языки в показном вакхическом экстазе, в то время как слепой маори продолжал неумолимо играть на рояле, походившем на чудовищный нарост, с которым он был связан кончиками пальцев п ногами; рояль, казалось, вертелся, подпрыгивал, вздрагивал под музыку, вливавшуюся в помещение благодаря какому-то небесному началу, освещающему радостью тощего и толстяка вместе с барабанами, цимбалами, двойным басом, саксофоном, слепым маори, роялем, кофейными чашками, шаткими столиками, грязными пепельницами, грубыми фресками, обтрепанными кисейными занавесями и сияющими лицами танцоров. Они оба едва замечали все это; пальцы Барбары вдруг коснулись спины Форбэша меж лопаток. Он встрепенулся и почувствовал, как его сердце и чресла пронизал ток (пронизал их обоих, понял он и ужаснулся), и они остановились посреди танцевальной площадки, крепко обняв друг друга. О боже, зачем это я уезжаю?
Позднее, как только он с испугом вспоминал, что придется покинуть ее, он начинал убеждать себя, что так будет лучше. Значит, они не успеют надоесть друг другу. За сутки они, пожалуй, досконально изучили бы друг друга, так что отъезд его будет как нельзя кстати. Это спасет его от скуки.
Вытянувшись в виде буквы S от самого здания аэровокзала, пассажиры стояли в очереди, упиравшейся в дверь в хвостовой части «Глобмастера». Входили попарно. Было темно; в странном свете голубоватых огней на взлетной дорожке вырисовывался силуэт самолета с ярко-оранжевым хвостом. Незадолго перед тем на взлетную полосу вырулил «Супер-Констеллейшн», похожий на серебристо-оранжевого дракона. А голубоватые огни, казалось, были его дыханием.
В суматохе, когда в гостиной аэровокзала начался предполетный инструктаж, он потерял ее из виду. Американский капитан-лейтенант, забравшись на стул, орал изо всей мочи, проводя перекличку. Потом потребовал, чтобы каждый отыскал свой надувной жилет и спасательный костюм под сидениями вдоль стенок грузового отсека самолета. Он потерял ее, потому что пришлось опрометью бежать к едва освещенным дверям, таща за собой, точно упившихся в стельку моряков, тяжелые мешки со снаряжением. Он потерял ее, едва успев бросить назад яростный взгляд, и не сумел ни помахать ей рукой, ни подпрыгнуть, чтобы увидеть ее напоследок. Вскоре его поглотила утроба «Глобмастера».
После полуночи он выглянул из иллюминатора; увидел расплавленное золото зари и почувствовал ее холод. Потом забрался на подвесную койку. Пришлось лечь ничком, иначе бедро его упиралось в зад пассажира, лежавшего на верхнем ярусе. Грузовой отсек трясся и наполнялся ревом. Форбэш спрятал голову в свитер и обнаружил, что он пропитан ее ароматом и что он может вдыхать ее запах большими глотками, от которых становилось больно.
Заснуть было невозможно: холодные жесткие камни врезались в бока.
Колония пробуждалась. Ритм ее жизни ускорялся по мере того, как солнце поднималось ввысь. Вскрыв банку мясных консервов, Форбэш положил большие куски мяса на галеты, намазанные маслом, и принялся есть. Галеты оказались слишком сладки и ломки. Они были испечены по рецепту, составленному женщинами с факультета домоводства Новозеландского университета.
- Я был очень голоден, вот в чем дело,- пробормотал он про себя, жуя и разглядывая колонию прищуренными от солнечного блеска глазами.
Ему показалось, что здесь, в колонии, он сидел всегда, что тут его дом, сложенное из камней обиталище, его гнездо. Ежечасно, сделав заметки, он вставал и, вращая термометр, замерял температуру воздуха. В восемь часов птица № 197 в колонии № 14 вступила в драку с холостым пришлым пингвином, который не моргнув глазом принялся воровать камни, не просидев в колонии и получаса. Грабитель только что вернулся с моря и был настойчив. Из-за драки сорвались со своих гнезд еще два пингвина, а яйца 197-го выпали из гнезда и покатились по крутому склону. А внизу, точно зная наперед, что они упадут к его ногам, сидел, выжидая, поморник. Его супруга схватила в суматохе из ближайшего гнезда одно яйцо, но второе яйцо взбешенному, яростно шипящему родителю удалось отстоять.
В девять часов, когда все утихло и слышалось лишь щелканье камешков, которые вылетали из-под лап пингвина в соседней колонии, углублявшего свое гнездо, с небес спустился человек в красном купальном костюме.
Он был низенький, толстый, в роговых очках на большом носу. Он был очень вежлив и заискивающе почтителен с Форбэшем.
То, что он преступил дозволенное, вряд ли является его виной. Скорее это вина чиновника из отдела сношений в Оушнвилле, который дал ему этот красный костюм. Одного человека из Оушнвилля один человек из Нью-Йорка попросил отыскать какого-нибудь человека, который отправляется на Южный полюс, чтобы он захватил с собой пузырек и положил туда снега, а потом он растает, и тогда этот пузырек можно будет отослать в Нью-Йорк, с тем, чтобы тот самый человек мог полить цветы на своем балконе настоящей антарктической водой и посмотреть, погибнут они или нет. Жуть как интересный опыт!
Форбэш крепко спал и вдруг, проснувшись, на пятачке позади хижины увидел вертолет. Вскочив на ноги, он бросился туда, скользя, как на коньках, по озеру.
- Мистер Форбэш, мне кажется, это крайне интересно встретиться с человеком, который... который живет как дома в одной из этих исторических хижин. Я хочу сказать, это же фактически памятник,- сказал низенький толстый человек по имени Джо Слюнтейн.- И, правда, мистер Форбэш, это же чудесно.
Искренняя хрипотца в его голосе и его скромно потупленные глаза глубоко потрясли Форбэша, который стоял на одной ноге и истрепанным носком маклака вертел дырку в гравии.
- Вы не представляете, мистер Форбэш, как бы я был вам признателен, если б вы позволили мне снять вас тут, да, да, вот так, мистер Форбэш, одну минуточку. Вот здесь, возле этой старинной тяжелой двери. Да, да. Минуточку, благодарю вас. Еще. Благодарю, мистер Форбэш, очень, очень признателен.
Не в силах разлепить веки, спрятанные под очками-консервами, Форбэш вытянул руки по швам, спрятал обросший волосами подбородок в анорак и надвинул на глаза шерстяную шапку. Он чуть было не уснул снова. «Вот проклятие. Мерещится всякая чертовщина. Незачем было вести круглосуточное наблюдение. Надо спать». Он покачнулся. Молчание.
- Гм-гм... Мистер Форбэш, как вы полагаете, нельзя ли заглянуть в вашу хижину?
Форбэш недоверчиво раскрыл глаза. Шесть человек... Эл. Уайзер, еще один в оранжевом и с ними шестеро в одинаковых американских теплых тяжелых комбинезонах. Все на одно лицо, они стояли, расставя ноги, с длинными обезьяньими руками, фотоаппаратами на шее. Кулаки их были засунуты в толстенные рукавицы, связанные тесемкой; меховые капюшоны их были бесстрашно откинуты за плечи. Они смахивали на силуэты из диаграммы роста населения, поэтому Форбэш стал искать в конце строки половинку, человека и весьма удивился, не обнаружив ее.
- Привет это наверно Дик Форбэш.- Один из людей-обезьян шагнул вперед и протянул свою обезьянью лапу.- Надеюсь, вы извините нас за это вторжение в ваши владения. Я Джон Смит Крэнфорд-младший лейтенант службы информации со станции Мак-Мёрдо и я прихватил с собой этих людей, чтобы взглянуть на крошек-пингвинов и еще нам хотелось бы посмотреть вашу хижину, вы наверно хорошо устроились мистер Форбэш не возражаете, если мы пройдемся господа это мистер Дик Форбэш мистер Форбэш я бы хотел представить вам Ивена Дженкинса и* «Гаррисберг Инкуайрер» мистер Форбэш Дэвид Голдуэйт из «Сан-Франциско пост» и «Стар» мистер Форбэш судья Коксфут иа графства Натан штат Массачусетс мистер Форбэш Ачария Прабхавананда из «Джорнэл оф Индия» мистер Форбэш Джо Слюнтейн из «Оушнвилль Ситизен-джорнэл» мистер Форбэш...
- Мы уже знакомы,- скромно заметил Джо Слюнтейн: и пожал его подрагивающую руку своей пухлой, мягкой ручкой.
- Пожалуй, Дик вы-то нам и покажете свое старое славное жилище...
- О, мистер Форбэш мы были б так рады так рады,- вмешался Джо Слюнтейн, и Форбэш почувствовал, что на губах его застыла приветственная улыбка, а шея занемела от бесчисленных поклонов.
- Заходите, господа, заходите. Жилище не слишком просторное, но я тут один.- Форбэшу хотелось вместо этого освистать всю шатию и смыться. Спокойно, Форбэш, спокойно. Боже, полифоническая музыкальная машина «Пингвин-мажор»... да и посуда грязная...
Он вошел первым. Его посетители, наслушавшись рассказы о том, что в Антарктике нужно идти след в след за проводником,, а не то собьешься с пути и упадешь в трещину, молча шли цепочкой за Форбэшем, осторожно ступая по сугробам перед хижиной.
Он показал гостям печку Шеклтона («А здорово мистер Форбэш так и чувствуешь запах подгорающего тюленьего жира»), кровать Шеклтона («Подумать только сколько долгих часов провел здесь в одиночестве этот великий человек, мистер Форбэш, как тут интересно»), сани Шеклтона («Я поистине восхищаюсь англичанами, мистер Форбэш, они и вправду были великими людьми, мистер Форбэш,-
-
подумать только что они вынесли...»), дырки в старых грязных носках Шеклтона («Видно пришлось ему туг мистер Форбэш походить по снегу немало»), шеклтоновские бутылки с соусом и жестянки со сливовым пуддиигом («Подумать только у них в те времена были тут даже маринованные грибы тут голодным не останешься, мистер Форбэш, даже хрен есть»)
- А для чего все эти бутылки и колбы, мистер Форбэш?
- Грустная история,- пробормотал Форбэш.
- Расскажите же, расскажите! - почти визжал Джо Слюнтейн. Глаза его блестели, как две изюминки.
- Трагическая страница полярной истории,- произнес растроганно Форбэш, испытывая чувство вины.
Ачария Прабхавананда осторожно шагнул вперед, выглядывая из-под мехового капюшона, и почтительно протянул смуглую руку к банке заплесневелых маринованных огурцов.
- Что-что-что? Что он там говорит? - спросил пожилой судья Коксфут, подшаркав поближе, а Ивен Дженкинс поднял непроходимые брови.
- Это... это... друзья мои, последнее трагическое предприятие славного капитана Скотта и его великого друга доктора Уилсона,- Форбэш глубоко вздохнул от смущения, которое было принято слушателями за глубокое волнение.- Прежде чем отправиться в свое последнее путешествие, два этих великих исследователя работали над созданием бутылочного ксилофона.
- Бутылочного ксилофона?
- Ну да, бутылочного. Музыка была для них единственной отрадой.
- Вы хотите сказать... эти старые склянки и иные вещи... должны были превратиться в бутылочный ксилофон?
- Совершенно верно. Эта трогательная коллекция старой посуды должна была превратиться в первый в Антарктике туземный музыкальный инструмент. У них были большие планы...
- Мне кажется, это самая грустная история, какую я только слышал, - сказал Джо Слюнтейн.
- Очень грустная,- подтвердил Форбэш.- Они погибли, не успев закончить начатое дело.
- Мне казалось, их хижина была на мысе Эванс, - вмешался Ивэн Дженкинс.
- О... э-э-э... они переехали... для работы им нужно было спокойное место. Вы же сами понимаете, мистер Дженкинс, как хорошо работать в таких условиях. Я хочу сказать, досюда совсем недалеко. И потом, была весна, они могли пройти по припаю. В общем, они хотели сделать сюрприз своим спутникам...
- Мне кажется, это самая грустная история, какую я только слышал,- повторил Джо Слюнтейн.
- Да... А теперь, господа, не распишетесь ли вы в книге посетителей? Она здесь, на плите. Я уверен, что ваш пилот, мистер Уайзер, не хочет, чтобы ваш вертолет застыл, и потом, снаружи тоже есть кое-что, достойное вашего внимания. Собачья конура, стойла, обломки старого автомобиля, сиденье от унитаза, оно еще сохранилось. Минутку, у меня где-то был огрызок карандаша. Ах, вот он, нам нужны подписи вас всех, разумеется, вы хотели бы расписаться первым, судья, не так ли. Да и погода, похоже, скоро испортится... по-моему.
Никто не сдвинулся с места. Пялят на меня глаза, и только, подумал Форбэш. Что у меня не в порядке?
- Что ж, пошли, Крэнфорд. Где же эта книга посетителей? - проговорил судья и, шаркая ногами, двинулся к плите.
- Это самый замечательный день в моей жизни,- признался Форбэшу Джо Слюнтейн, когда все собрались вокруг плиты. - Самый. Вы знаете, я мечтал попасть сюда, когда мне было всего девять лет. Каких-то девять лет! Я прочитал все книги об Антарктике. Все-все. Но все равно они не передают подлинную атмосферу здешних мест. Книгам это просто не под силу. Я хочу сказать, таких вот трогательных историй, вроде той, какую вы нам только что рассказали, там не найдешь. Знаете, мистер Форбэш, мне бы хотелось пожить тут у вас. Ей-богу, это было бы самое крупное событие в моей жизни, но с меня хватит, пожалуй, даже и того, что я с вами познакомился, и когда вернусь домой, я всем расскажу о вашей работе, как вы тут живете в историческом доме и все свое время отдаете пингвинам. По-моему, это здорово. Нет, в самом деле.
Форбэш был в изнеможении. Наконец-то он выпроводил своих гостей из хижины и повел их по озеру (они по-прежнему двигались цепочкой) к колонии пингвинов. Судья Коксфут семь раз упал на льду, и лейтенанту Джону Смиту Крэнфорду-младшему столько же раз пришлось поднимать его и отряхивать от снега. Только Ивэн Дженкинс уверенным шагом вразвалку шел за Форбэшем, который, приближаясь к колонии, подумал о том, какой переполох вызовет тут появление непрошеных гостей, и возненавидел их. И сразу замкнулся.
- Ах, какая славная птичка. Можно, я ее возьму?
- Да.
- Голыми руками? Мне бы хотелось потрогать ее.
- Почему бы нет?
Пингвин так сильно ущипнул Ивана Дженкинса, что содрал у него на тыльной стороне ладони всю кожу. У Форбэша сразу поднялось настроение, когда он увидел, что вся куртка Дженкинса залита зеленоватыми испражнениями.
Когда Дэвид Голдуэйт поинтересовался, так же ли приветливы и поморники, Форбэш предложил ему подняться на небольшой холм в северной части колонии, где живет отличная чета поморников, что Дэвид Голдуэйт и сделал... Вскоре он ничком лежал на земле, закрыв голову руками, спасаясь от поморников, которые с воплями пикировали на него и били его по голове своими жесткими костистыми крыльями.
«У них яйцо, в гнезде у них, должно быть, яйцо. А ну, еще! Еще! Ах вы, красавцы мои!» - мысленно восклицал Форбэш, между тем как Дэвид Голдуэйт катался по земле и вопил: «Помогите!» Форбэшу представилось, как он посылает птичьи полчища против вражеских армий. Он был всесильным властелином птиц, разбивающих наголову захватчиков. Через некоторое время он пришел на помощь врагу, подняв бамбуковый маркированный шест. Теперь поморники вместо Голдуэйта налетали на флаг, висевший на шесте. Трясущийся от страха Голдуэйт был спасен.
- Прошу извинения. Обычно они довольно спокойны,- не без злорадства произнес Форбэш и нетерпеливо стал ждать, пока остальные гости перестанут щелкать затворами аппаратов, разбрасывать лампочки-«вспышки», коробки из-под пленки и мокрую бумагу от поляроидных камер по всей колонии пингвинов.
Лишь приведя своих посетителей назад к хижине, он обнаружил, что среди них нет Джо Слюнтейна. Джо точно сквозь землю провалился. Форбэш оглянулся, но в колонии Джо Слюнтейна, похоже, не было. Он пересчитал своих подопечных. Один, два, три, четыре, пять. А было шесть?
- По-моему, мы кого-то потеряли.
Джон Смит Крэнфорд пересчитал народ. Эл Уайзер пересчитал народ. У обоих тоже получилось пять человек.
- А где Джо Слюнтейн? - спросил судья Коксфут и всех пересчитал. У него получилось семь, пришлось считать еще раз. Все осуждающе глядели на Форбэша.
- Что вы сделали с мистером Слюнтейном? - спросил Дженкинс.
Форбэш, извинившись, устало побрел назад в колонию. За каменной глыбой он обнаружил Джо Слюнтейна с пингвином на коленях. С ног до головы измазанный желто-зелеными испражнениями, Джо пытался напялить на пингвина специально сшитый красный купальник, тоже запачканный экскрементами. Из разбитой от удара ластой губы текла кровь, очки съехали набок. Из красного носа что-то капало.
- Что вы тут делаете? - спросил Форбэш.
- Надеваю на пингвина купальный костюм.
- На кой это вам черт?
- Меня просил об этом один чиновник отдела сношений из Оушнвилля,- продолжал Джо Слюнтейн.
- На кой ляд?
- Каждый год мы устраиваем в Оушнвилле большой карнавал, и на этом карнавале бывает человечек в красном купальном костюме - это как бы символ или что-то вроде, и этот человек (ой!), этот чиновник (да тише ты!..), этот человек решил, что неплохо бы заполучить фотографию (ой!), фотографию (черт возьми! он всего меня измазал этой гадостью!), фотографию настоящего пингвинчика из Антарктики в этом самом красном купальнике, она бы пригодилась на карнавале. То есть, я хочу сказать, это было бы мило, верно, (ой!) да?
- Идиот несчастный! - произнес Форбэш.
- Простите, что вы сказали? - переспросил Джо Слюнтейн.
- Я сказал, идиот несчастный! Сейчас же опусти птицу на землю. Отпусти ее. Боже, какой же ты идиот! Где ты его взял? Что сталось с его яйцами? Боже милостивый, ты еще двух птиц убил. Как можно быть таким тупым, бестолковым? Убирайся! Чтоб духу твоего тут не было! Они все подыхают. Подыхают... из-за твоего дурацкого купальника. Ты еще двоих угробил!
- Виноват,- сказал Джо Слюнтейн, вставая. По его штанам текло гуано, оно капало с красного купальника, зажатого в вялой жирной руке. Пингвин, спотыкаясь, в ужасе бросился к морю, сопровождаемый ударами клювов и ласт других пингвинов, которым попадался на пути.
- Пошел вон. Иди к хижине. Там тебя ждут.
- Виноват... Я чувствую себя таким идиотом... То есть, я хочу сказать, очень рад, что побывал тут, мистер Форбэш... И вот я все испортил... какая глупость, но я не знал, что делать... Виноват,- бормотал Джо Слюнтейн.
Ему оставили почту. На этот раз он не забыл отправить и собственные письма. Ивэн Дженкинс подарил ему вырезку своей первой статьи, напечатанной в «Гаррисберг Инкуайрер»: «Я обошел вокруг света за каких-то пятнадцать секунд и испытал на себе самые разные температуры - от минус 30 до минус. 80 по Фаренгейту-какие бывают на Южном полюсе!» И: «Конечно, в наши дни жить в Антарктике легко, правда, и мы испытываем кое-какие трудности.»
Барбара прислала скопированное ее аккуратным почерком стихотворение Маяковского, написанное, по ее словам, накануне самоубийства:
I
Любит? Не любит? Я руки ломаю
и пальцы разбрасываю разломавши
так рвут загадав и пускают по маю
венчики встречных ромашек...
надеюсь верую вовеки не придет
ко мне позорное благоразумие
II
Уже второй должно быть ты легла
А может быть и у тебя такое...
III
Море уходит вспять
Море уходит спать
Как говорят инцидент исперчен
любовная лодка разбилась о быт
С тобой мы в расчете
И не к чему перечень
взаимных болей бед и обид
IV
Уже второй должно быть ты легла
В ночи Млечпуть серебряной Окою...
Ты посмотри какая в мире тишь
Ночь обложила небо звездной данью
в такие вот часы встаешь и говоришь
векам истории и мирозданью.
Она приписала: «Пусть никогда не случится это с тобой, Форбэш. Это слишком прекрасно, трагично, безнадежно. Не будь таким никогда».
Он почувствовал, что сама непрочность их связи, как это ни парадоксально, как бы цементирует ее, эту связь.
Когда он лег спать, было далеко за полдень, небо на юге начинало темнеть, лед стал каким-то серым и мрачным, и шапка дыма, над Эребусом густым столбом поднималась ввысь.