Глава 3
В пятницу 21 октября, в 3 часа дня, Форбэш у себя над головой увидел чайку-поморника. Легкими пушистыми хлопьями, напоминающими цветы мимозы, падал снег. Было безветренно и вроде даже тепло. Окруженный безмолвием, он стоял посреди озера Пони. Скалы Мыса и хижина едва проглядывали сквозь туман, и ему почудилось, что он находится в последнем уголке вселенной, до которого не успело еще добраться белое опустошение. Ему казалось, что это застывшее озеро и земля под ним существуют лишь благодаря усилию его воли, а в действительности это затвердевшее облако, на котором он бесконечно парит в унылых небесах. Снег был густой, он облепил его плечи и руки, ноги, меховую оторочку капюшона. Он падал па голубой лед маленькими комочками, где каждый кристалл устремлялся к другому благодаря притяжению собранных в стройное целое молекул. На льду вырастали цветы из инея. Их воздушные лепестки и букеты колыхались при малейшем дуновении ветерка. Форбэшу пришло в голову, что если простоять вот так достаточно долго, то можно увидеть, как из хрупких шестиконечных кристалликов, возникающих из-за необычной для здешних мест влажности воздуха, вырастают лепестки.
Что-то заставило его оторваться от этого зрелища и взглянуть в сторону смутно видневшегося Мыса. На мгновение он увидел промелькнувшую над скалами тень поморника и не поверил своим глазам. Минуту спустя он снова увидел птицу. Она летела через море со стороны колонии в его сторону, потом повернула вдоль берега на север, затем снова на юг, сделав круг в низком парящем полете. Форбэш стоял неподвижно, затая дыхание, и слышал, как стучит сердце. Поморник стал было опускаться на камень, распушив опущенный вниз хвост и вытянув растопыренные лапы; он, тормозя, часто бил крыльями, потом плавно перешел на более редкий мах, убрал ноги и в вираже повернул в сторону неподвижно стоявшего Форбэша.
Поморник летел над озером сквозь падающий снег - низко, прямо, точно стрела, быстрая и опасная. Форбэш уже видел его черные зрачки над тяжелым крючковатым клювом, серые и коричневые пятна на груди и твердые, точно высеченные резцом, линии отороченных белым крыльев. Небрежно, словно нехотя, птица опустила кончик крыла, развернулась и, словно подхваченная потоком воздуха, пронеслась над головой человека и умчалась к югу.
- Эй! - крикнул Форбэш, но звук его голоса был едва слышен. Сорвавшись с губ, вопль этот отдался эхом лишь в глотке и барабанных перепонках.
Паря, точно ястреб, поморник скрылся в тумане над мысом Варна. Форбэш спустился к берегу Доступности и стал разглядывать свежевыпавший снег. Пингвиньих следов не было.
После обмена несколькими ничего не значащими фразами с базой Скотт Форбэш, притомившийся и несколько расстроенный, состряпал себе вечером праздничный обед: почки, бекон, бифштекс. Во время сеанса связи ему казалось, что сквозь треск приемника в радиорубке слышны смех, говор и хлюпанье открываемых банок с пивом. К полуночи он разделался с четвертым детективом. Когда он ложился спать, по-прежнему шел снег, скапливаясь в углах оконных рам.
В субботу к десяти часам утра скорость ветра достигла двадцати миль в час. В воздухе стояли тучи поднятого им снега. Ветер зловеще бормотал за дверью, и Форбэш полдня провалялся в постели. К тому времени ветром сдуло почти весь снег, выпавший накануне. О минувшей метели напоминали лишь сугробы на склонах у подножья Эребуса да груда льда за мысом Эванс. Снега навалило вровень с верхней ступенькой крыльца, и Форбэш провалился выше колен, когда вышел из своего насиженного угла проветриться на свежем воздухе. Ему показалось, что он очутился в ванне, наполненной холодными мыльными пузырями.
Догадавшись не есть весь день, когда он вынужден отлеживаться, Форбэш приготовил себе жаркое. В поисках приправы он вскрыл один из пакетов с аварийным пайком, оставленных в хижине кем-то из его предшественников. Внутри он обнаружил инструкцию, в которой подробнейшим образом объяснялось, как следует использовать паек; в ней рекомендовался дневной рацион в различных вариантах на срок от недели до тридцати дней. В конце инструкции крупными буквами было напечатано: «НЕ ПОДДАВАЙТЕСЬ ПАНИКЕ, ПОМНИТЕ: ПОМОЩЬ БЛИЗКО». Форбэш обнаружил в пакете превосходный перец и дрянной лимонный порошок.
Из ящика, намеренно поставленного над обогревателями с тем, чтобы его содержимое не замерзло, он достал банку пива. Хижина была наполнена теплом, домашней суетой и аппетитными запахами. Он опустошил вторую банку пива и принялся чистить ногти в ожидании, пока не поспеет жаркое и не разварится пюре из картофельного порошка.
Запив жаркое еще одной банкой пива, Форбэш принялся за консервированную клубнику. Положив три пустых банки из-под пива на пол, он принялся топтать их, пока не расплющил. Обязанности хранителя памятника тяжким грузом легли на него. Нельзя устраивать беспорядок. Надо быть опрятным. Зарывать мусор. Не устраивать пожаров. Не проливать на пол керосин. Не брызгать пивом на священные реликвии. Черт возьми, но почему мне не дали форменную ливрею?
Помрачнев, Форбэш вышел на двор, чтобы набрать в ящик снега. Его ноги проваливались в свежие сугробы, сверкающие в оранжевом зареве заката. Он даже не стал смотреть, пришли ли пингвины. Нынче суббота. Все устраивают торжества. Кроме меня. У Барбары будет вечеринка. У Старшота. У Алекса Фишера. На базе Скотт, подвыпив, будут петь и скакать. На стол поставят бутыль с ромом. Радио включат на всю катушку. Джон Кинг будет сидеть в своем углу и, осовело глядя перед собой, настраивать гитару. А Хэнк, медик с аэродрома, станет настраивать свой укулеле () цвета красного дерева и сочинять какую-нибудь похабную песню. Слышны будут переговоры по радиотелефону с родными, в динамике будут раздаваться слабые, то исчезающие, то появляющиеся вновь голоса любимых, находящихся за две тысячи двести миль и старающихся сдержать свои чувства, не доверяя их радио, падкому на всякие фокусы.
В Крайстчерче над Эйвоном скоро нависнут молодые побеги ивы, а плакучие вязы, сосны и каштаны в туманном мраке возле реки наполнят ароматом бархатный весенний воздух. Утки будут спокойны и преисполнены весны, они будут деловито предаваться, любовным утехам, а молодая форель будет всплескивать в заводях, ловя на лету зазевавшихся мошек. От холодного ветра у Форбэша перехватило дыхание. Ледяные пальцы, забравшись под рубаху, прошлись вдоль хребта. Остервенело работая лопатой, он наполнил ящик снегом и побежал, неся его перед собой. Кристаллики снега попадали за шиворот и ледяным обручем сжимали желудок.
Он вымыл посуду, подмел пол, потом достал кларнет, четыре банки пива, бювар и ручку.
"Барбара, я не знаю, что я делаю здесь; не знаю, что ты делаешь там. Уж наверняка не вспоминаешь обо мне, не скучаешь. Не опубликуешь ли в крайстчерчском «Прессе» следующее объявление: «Для работы на изолированном морском курорте требуется толковая женщина на должность смотрителя исторического памятника. Спецодежда казенная. В обязанности смотрителя входит также присмотр за одним молодым ученым-биологом. Предложения и фотографии направлять Р. Дж. Форбэшу на мыс Ройдс, Южная Ривьера».
Пингвины запаздывают. Здесь нет абсолютно никого. Я один в целом мире. Вернее, я сам представляю целый мир, поскольку остальных на прошлой неделе сдуло метелью. При настоящих обстоятельствах совершенно бессмысленно писать тебе, но я живу надеждой, что благодаря какому-то чудесному стечению обстоятельств мое письмо застанет тебя живой и в достаточной мере любящей меня. Антарктика принижает меня. Я каждый день отдаю ей частицу самого себя, но она ничего не возвращает назад. На днях солнце попыталось выкрасть мои глаза. Затем лед вознамерился расчленить мою добрую честную натуру в угоду простым и практичным законам, на которых зиждется его немудреное существование. Естественно, я воспротивился.
Но послушай, Барбара. В голову мне приходит ужасная мысль (как ты догадываешься, я понемножку пьянею). А что, если лед совершенно прав? Ведь это лишь предположение, что органическая ориентация материи более живая ее форма, чем неорганическая; лишь из тщеславия человек считает, будто душа не подлежит превращениям, подобно куску камня, гальке в гнезде пингвина. Начерти мне, так сказал лед, линию, отделяющую бытие от небытия. Потом откуда-то (как раз шел снег) на меня спикировал поморник. Но он был такой озабоченный. Просто он летал по своим делам. И его полет был столь же важным, как моя вылазка. Более того, в своем искусстве он превзошел меня. Я его окликнул, но он не отозвался.
Барбара, меня сводит с ума желание вернуться к тебе, пока лед не превратит меня в льдинку (ик!).
Барбара. Ты была такой мягкой и доброй, такой нежной и ласковой в тот вечер перед моим отъездом... Боюсь, что, когда вернусь назад, я огрубею настолько, что причиню тебе боль.
Возможно, я снова смягчусь, когда ко мне вернутся птицы, море, шум волн на галечном пляже. Этот лед заморозил мне сердце. Писать «я люблю тебя» так же бесполезно, как пытаться растопить лед, дыша на него.
Господи боже! Тут столько дел, а все из рук валится. Я уже перестал верить, что пингвины вернутся. Это невероятные существа, черт их подери. Проходит день за днем, а их все нет. Нет. Ни единого признака. Ни слуху ни духу".
Форбэш перестал писать и опустошил четвертую банку пива. Подперши подбородок, он стал смотреть в окно на длинные черные тени и золотые скалы над ними. Ночь, похоже, теплая. Спокойная и мирная. В такую ночь нужно бродить, ощущая на себе солнечные лучи, чувствовать себя частицей солнца. Он быстро вскочил и чуть не бегом вышел из хижины. Ветер стих. На золотом фоне четко и резко выделились черные очертания Мыса. Над Эребусом нависла шапка дыма. Казалось, некая башня выросла над Форбэшем и маленьким серым домиком. Ему померещилось, что это длань господня, на которой видны пульсирующие дымные вены и мощные мышцы, напрягшиеся от ветра. Стужа настолько ошеломила Форбэша, что он начал пятиться к двери, вытянув назад руки с одеревенелыми пальцами. Прикоснувшись к загрубелому холодному дереву, он медленно, не показываля виду, что потерпел поражение, поднялся вверх по ступенькам и затворил за собой дверь. Не перечитывая письма, он поставил подпись, заклеил конверт, надписал его. Потом сел, схватившись за голову, и зажмурился.
Наконец он согрелся. Открыв глаза, он заморгал от хлынувшего на него света. Все в хижине оставалось прежним.
- Черт подери, это смахивало на какую-то мелодраму,- произнес он вслух. Он встряхнул головой так, что глаза заломило.
Форбэш решил помыться. Опорожнив еще две банки пива, он начал рассматривать объемистый железный котелок, стоявший на печке Шеклтона. Он заржавел, но еще мог пригодиться.
- Меня, наверно, обвинят за это в осквернении могил, кощунстве, некромании, непотизме и эксгибиционизме, - сказал он и глупо засмеялся. Потом накачал примус, так что тот едва не взорвался, наполнил котелок снегом и поставил его на огонь. На глаза ему попался старомодный эмалированный кувшин - синий с белым. Он поставил его на стол рядом с мылом, зубной щеткой, зубной пастой и полотенцем.
Две банки пива спустя Форбэш, скрестив ноги, сидел на столе и исполнял на кларнете «Болеро» Равеля, поглядывая на пузатый кувшин. Котелок был наполовину заполнен тепловатой ржавой водой, поэтому он добавил туда еще снега и снова потянулся за пивом. Ящик с пивом упал с полки на пол, и когда Форбэш откупорил банку, оттуда весело брызнула жидкость. Она залила ему глаза, уши, лицо, по бороде потекла на колени. С торжественной и дурашливой миной Форбэш прижал пальцем отверстие и, встряхнув банку, направил струю пива на кролика. Промокший до нитки, тот по-прежнему усмехался.
Исполняя на кларнете церковный псалом, Форбэш едва не заплакал, во тут заметил, что вода нагрелась. Протрезвев, он встал и разделся. Свобода. Он подошел к одному из обогревателей и почувствовал, как теплый воздух струится по ногам, ягодицам, спине, щекочет затылок. Он прижал руки к груди, ощущая под пальцами нечистую теплую кожу, потом прижал подбородок к левому плечу, задумчиво поскреб его щетиной, облизнул соленый пот. Вкус его был приятен - добрый животный вкус. И Форбэш почувствовал, что снова стал самим собой.
Чуть дрожа от озноба, он тщательно вымыл все тело. Потом с какой-то вызывающей отчаянностью, наполнив кувшин водой, он вышел на двор и, стоя в снегу, принялся лить воду на голову. На мгновение он почувствовал во всем теле приятную расслабленность, ощутил теплоту и шелковистость кожи. Внезапно кожу стянуло стужей. Он быстро вбежал в дом и стал одеваться.
В воскресенье, 23 октября, Форбэш проснулся поздно. После обеда он двинулся в восточном направлении. По ребристым вулканическим грядам он пошел к бухте Черный ход, а от ее побережья - к Голубому озеру. На мореном островке посреди озера он обнаружил оранжевые пятна лишайника, цепляющегося за расселины скал наподобие гроздьев мелких водорослей на морском берегу. В четыре часа, карабкаясь по галечному склону обращенного к морю берега острова, высоко над головой он увидел трех снежных буревестников, похожих на легкие листочки, заброшенные в синь поднебесья, легко и весело парящие в стремительном полете. Ему вспомнились белые птицы, которые, по поверью маори, прилетают, чтобы проводить духи усопших в Те-Реинга-о-оте-Вайруа, Обиталище Душ.
В понедельник после полудня он снова наблюдал за морем, расположившись в излюбленном укромном уголке среди скал Мыса. Ему показалось, что в нескольких милях от него видна темная груда тюленя, спящего возле трещины в ледяном поле. Теперь в окружающем его безмолвии он начал находить некоторое успокоение и перестал разговаривать сам с собой. Взор его просветлел, он чувствовал себя непринужденно, свободно и ждал пингвинов спокойно, без всякого нетерпения.
В сущности, он почти не верил, что они вообще появятся здесь, и решил жить простой, размеренной жизнью - верить в Эребус, в солнце, которое больше не опускалось в полночь за кряжи западных гор и освещало льды и черные склоны холмов золотистым огнем.
Он начал читать «Вешние воды» Тургенева. Тургеневское понимание человеческой души наполнило его грустью. Он затосковал по любви, но душой оставался спокоен. Вдали от реального мира людских страстей он мог в уюте, безопасно наслаждаться собственным идеализмом. Он проникся уверенностью в том, что люди чисты и добры и что, когда он вернется к ним, жизнь будет богатой и счастливой, исполненной ненавязчивого, безболезненного стремления к истине, знанию, доброй и нужной науке. Подобно Санину до его разочарования в жизни, Форбэшу почудилось, «точно завеса, тонкая легкая завеса висит, слабо колыхаясь, перед его умственным взором,- и за той завесой он чувствует... чувствует присутствие молодого, божественного лика с ласковой улыбкой на устах и строго, притворно строго опущенными ресницами. И этот лик - не лицо Джеммы, это лицо самого счастья!»
Во вторник, 25 октября, теплым вечером, после неудачного сеанса связи с базой, Форбэш вскарабкался на камни Мыса. Он обнаружил там уголок, напоминающий трон, на котором восседал языческий бог, наблюдая за тем, как верующие в него отправляют свои религиозные обряды. Обточенный ветром камень удобно упирался в спину Форбэшу, присевшему на корточки; валуны, лежавшие с обеих сторон, защищали от ветра. Почва под ногами была усыпана мелкими круглыми камешками, ноздреватыми, точно пемза, и напоминающими окаменелые скелеты крохотных земноводных. Со своего золоченого трона он видел море, простиравшееся к северу, но дальний берег пролива находился вне поля его зрения. Там курился Эребус, чье присутствие он ощущал и теперь, хотя и не видел его. Взгляд его, пронизывающий насквозь изъеденные кавернами айсберги, был прикован к морю, к узкой полоске льдов на севере. Вечер был теплый и безветренный, поэтому Форбэш захватил с собой на Мыс кларнет и теперь играл на нем. Он тщательно и точно выводил мелодию, перебирая чуть окоченевшими пальцами клавиши и непослушными губами сжимая мундштук. Звуки оставались в пределах его трона; они как бы существовали сами по себе и, извлекаемые из инструмента, словно мыльные пузыри, плясали над головой играющего. Сердце его захлестнула радость: он обнаружил, что ветром не уносит ни единый звук.
В десять часов он исполнил партию флейты из анданте к пятому Бранденбургскому концерту. Серьезная, изящная мелодия вторила ритму медленно катящегося к горизонту солнца. Тени ото льдов, казалось, устремлялись к человеку: длинная прямоугольная тень от айсберга, застрявшего возле Птичьего мыса; зловещая, как острие копья, тень от конического тороса напротив Берега Доступности. Ему вдруг захотелось увидеть дерево, хотя бы кусок его, засохший ствол с ломкими серебристыми сучьями, воздетыми к небу на морском берегу, поросшем солоноватой жесткой травой.
Чтобы согреться, он надел рукавицы и спрятал руки под мышки. Потом сыграл адажио из бетховенского квартета «до-минор» под названием «Священная песня благодарения».
Исполняя эту восхитительную пьесу, он наблюдал за пингвином, который находился так далеко и был так мал, что походил на пылинку. Этот первый пингвин был словно бы зародышем жизни, возникающей в желтке только что снесенного яйца. Движения его были столь же незаметными и одновременно непреоборимыми. Его будто несла некая сила, и он, пританцовывая, катясь, вздрагивая, перемещался вдоль горизонта льдов, наделенный волей к жизни, казалось, всего мира. Форбэшу подумалось, что пингвина влекут музыка и пристальный взгляд человека.
Умственным взором он видел, как пингвин то спотыкается, то скользит по льду. Его чешуйчатые, с длинными, как у животных, когтями лапы издают почти неслышный царапающий звук. Так шумят горошины в шелестящих высохших стручках, которые колеблются на ветру погожим осенним днем.
Упитанный ясноглазый пингвин, еще ослепительно чистый после долгих морских купаний, торопливо двигался к югу. Белоснежные перья на его груди отражали золотистый блеск солнца.
Он шел на коротеньких ножках, растопырив для равновесия ласты и покачивая головой; внимательно следил за собственным курсом и то оглядывался через плечо, то посматривал ввысь, готовый к встрече недруга или друга. Перед полыньей он останавливался, выпрямлялся, затем, подавшись вперед и откинув назад ласты, вглядывался вниз, словно бы меряя глубину и величину препятствия своим толстым коротким клювом. Потом прыгая с вытянутыми ногами, падал на грудь и, отталкиваясь лапами и ластами, плыл, пока не достигал прочного льда или мягкой снежной дюны. Тогда он выпрямлял хвост, вытягивал шею и всматривался вперед, похожий на округлую черно-белую гондолу.
Форбэш перестал играть и положил свой кларнет. Теперь ему казалось, что Мыс уже не молчит, что сама ночь, освещенная солнцем, исторгает звуки и движется, что скалы живут, а лед перестал быть врагом, превратись в добрую частицу жизни. Он поднялся, растер озябшие ягодицы, с шумом похлопал по воздухонепроницаемым штанам. Будет за полночь, когда пингвин доберется до побережья. Форбэш достал из кармана анорака шоколадный кекс и съел его, почти тотчас ощутив, как из желудка сладкими волнами по всему телу начало излучаться тепло.
Теперь он мог разглядеть очертания пингвина: он видел его расставленные в стороны ласты, видел его утиную походку. Пингвин двигался несколько неуверенно, словно не знал, близко ли конец пути или путешествие это будет длиться всю жизнь. В полумиле от берега птица остановилась, словно собираясь улечься спать: она втянула голову в плечи, прижала к груди ласты.
Форбэша это рассердило на мгновение, потом развеселило.
«Ах ты, глупая птица. Ты столько времени шла, чтобы увидеть меня, а теперь останавливаешься и устраиваешься на ночлег. Шагай, шагай. Ты и так опаздываешь, дурачок, а у тебя столько работы».
В бинокль пингвин казался знакомым и смешным и в то же время не лишенным какого-то достоинства, когда ступал на пятки, чтобы не касаться холодного льда пальцами. Любопытно, знает ли он, что пришел первым и торопиться, в сущности, незачем. Возможно, он все-таки чувствует, что в колонии он будет столь же одинок, как и в долгом своем путешествии по льду.
«Интересно, издалека ли ты пришел? Ледовый путь твой, верно, был ужасно тяжел. Тебе наверняка придется долго ждать своего следующего обеда, мой маленький пингвин. Шагай же, шагай. Перестань спать». Его внезапно охватило возбуждение, и он нетерпеливо топнул ногой.
«Шагай!»
Он более не чувствовал одиночества. Казалось, он вышел из длинного, сумрачного туннеля и вдруг очутился на свету. Минувшие события проснулись в его памяти, но Форбэшу казалось, будто все это происходило с кем-то другим, будто сам он спал и ему снился дурной сон. Жизнь снова брала свое.
«Шагай, давай. Шагай».
Он услышал шум своих шагов по гальке - новый резкий звук. Он перестал ощущать себя неподвижной, существующей вне времени частицей мерзлой почвы, мерзлого прошлого, его кожа и плоть словно бы затвердели, приобрели форму. Он вздрогнул, поежился, расправил спинные мышцы и встал на одну ногу.
- Иди же, пингвин, иди, глупыш! - На этот раз он крикнул, приставив руки рупором ко рту и откинув голову назад. Пингвин даже не шевельнулся.
Спустя полчаса, уже за полночь, когда Форбэш опять сидел на своем камне, поджав к подбородку колени, едва не засыпая, теперь уже иззябший и закоченевший, пингвин приподнял голову, метнул взгляд вправо, влево; затем вытянул шею, взъерошил густые перья на спине, став похожим на встревоженного ежа. Он похлопал ластами и зашагал - сначала медленно, торжественно, потом быстро, будто пухлая старая дама, завихлял бедрами, подергивая головой и карикатурно поглядывая из стороны в сторону.
- Ну, то-то же,- сказал Форбэш.- А теперь не останавливайся. Бога ради, не останавливайся.
Он поднялся и, засунув под мышку кларнет, медленно пошел прочь. Пингвин все приближался. Он прибавил, шагу, словно вдруг понял, куда и зачем ему надо идти. Перед торосом остановился, как бы взвешивая, с какой стороны лучше обойти препятствие. Он выбрал путь вдоль берега, но, увидев там трещину, остановился. Пингвин начал ежиться, топорщить перья, топчась на одном месте, и, казалось, уже собрался было снова вздремнуть, как вдруг перепрыгнул одним махом через трещину и побежал, пока не добрался до застрявшего у берега гроулера. Это препятствие он, должно быть, решил преодолеть. Но не тут-то было. Решение забраться на его вершину легче было принять, чем осуществить. Это пингвин осознал после нескольких достойных упрямца попыток вскарабкаться по отвесному склону гроулера. Наконец, найдя удобное место, пингвин подпрыгнул и, цепляясь за неровности льда, залез наверх, потом бесстрашно ринулся вниз, упав плашмя на обращенный к берегу склон, и приземлился возле его подножия. Поболтав в воздухе ногами и помахав ластами, будто считая, что это крылья, пингвин решительно направился к берегу.
Там теперь стоял Форбэш, испытывая непонятное смущение, словно перед какой-то важной церемонией. Взяв кларнет, он в знак приветствия извлек из него высокий мелодичный звук. Пингвин остановился, широко расставив ноги и растопырив ласты. Задрав кверху клюв, он быстро покачал головой.
- Черт возьми, да он дирижирует мной,- произнес Форбэш.
Пингвин снова зашагал вперед, лихо перемахнул через трещину возле самого берега, даже не подумав прикинуть ее глубину, и стал подниматься вверх, пока не очутился на рыхлом снегу сугроба. Форбэш стоял неподвижно: он не знал, что ему делать. Ему казалось, что это была важная встреча и что он, с вершин своей славы и шестифутовой высоты и веса в сто шестьдесят фунтов, должен хоть каким-то образом выразить восхищение перед этим доблестным восемнадцатидюймовым, весом в четырнадцать фунтов странником, который так ловко и бесстрашно покрыл по застывшему морю расстояние в семьдесят, а то и восемьдесят миль. Пингвин стал устраиваться на ночлег.
- Ну и будь ты неладен. Черт с тобой, раз ты такой необщительный,- проговорил Форбэш, наконец-то ощутив облегчение. Он повернулся и стал подниматься по склону в сторону колонии. Там он остановился и увидел, что пингвин следует за ним. Он шел совсем медленно, словно желая выразить свое безразличие к человеку. Поднявшись наверх, пингвин пересек территорию колонии, направляясь к южным склонам побережья. Вид у него был занятой и сосредоточенный. Дойдя до середины расположенной на холмах колонии, он остановился и, растопырив ласты, произнес: «А-а-ак!» По-видимому, он находился в растерянности. Пингвин лег спать, а Форбэш остался стоять на некотором расстоянии от него. На этот раз он был терпелив и внимателен.
Через пять минут пингвин проснулся, торопливо прошел ярдов двадцать, не делая ни единого неуверенного движения, и остановился возле крупного валуна у гнездовья, обращенного в сторону хижины. Там постоял, потом сделал два шага вперед, наклонил голову, взял в клюв небольшой камешек, медленно повернулся, шагнул к следующему гнездовью и осторожным точным движением, вытянув шею и отставив для равновесия ласты, положил камень. Форбэш ясно разглядел белое колечко вокруг округлых темно-карих глаз птицы.
Не встретив соперников, пингвин, казалось, был доволен тем, что его притязания на гнездо оказались законными, и собрался бурно выразить свое удовлетворение. Выпрямившись, он воздел ввысь свой клюв, вытянув, словно нырок, шею и опустив ласты, так что стал похож не то на стрелу, не то на копье или ракету, нацеленную в небо. Эта исполненная мужской силы фигура вот-вот должна была вознести свой вопль пола, тоскливый языческий звук его в мягкую синь небес.
Форбэш стоял неподвижно в ожидании этого звука, возвещающего начало жизни, чувствуя, как сердце у него ссохлось, застыло, жаждая освобождения. Он чувствовал, как оно разбухает, подступает к горлу, трепещет при звуке мягких отрывистых воплей, возникающих в ослепительной груди птицы, потом в ее глотке. Прежде чем их услышать, Форбэш увидел эти звуки в ритмических спазмах напряженных мышц в горле птицы. Медленные размеренные звуки походили на удары цепа, размеренно падающего на крупные, налитые хлебные колосья; затем звуки, возникающие в конвульсивно сжимающейся глотке птицы, участились, став похожими на свист ветра в лесу, и, наконец, вырвавшись из клюва, превратились в громкий клик. Ка. Ка. Ка. Какакакааа, какакакааа, какакакааа. Выпрямленными ластами пингвин бил в такт своей музыке.
Солнце светило прямо в глаза Форбэшу. Он почувствовал, как его медленно охватывают тепло и усталость, когда пингвин перестал петь и втянул все еще подрагивающую шею в плечи, готовясь ко сну.
Наступила тишина. Мир наполнился птичьими духами, кружившимися над Форбэшем, касаясь его лица, которое уже больше не испытывало укусов мороза. Успокоенный, он пошел прочь, через замерзшее озеро к своей холодной и безмолвствующей хижине.